Мне нужно разрешение. Персональное. У меня нет времени ждать мужа. Это пока вообще неизвестно кто такой.
Меня сейчас же надо выпустить из тюрьмы, построенной… да, кстати, пока и неизвестно, кто ее построил. В тот год я еще не очень понимаю, сколько стоит и сколько весит семейное воспитание. Ранняя смерть моей матери надолго сделала ее святой в изображении живых членов семьи. Кроме отца, который вообще старался не говорить со мной о покойнице. Отец говорил: вырастешь – разберешься. Все остальные как бы говорили то же самое, но с другим заходом: мать – святая; вырастешь – поймешь. Я не очень-то верила в будущее озарение: я хорошо помнила разбитое об пол зеркало. Святые не бьют зеркал. Почему она не поговорила со мной о мужчинах? Почему посмела умереть, бросив на произвол женской судьбы – да еще с таким грузом семейных отношений! Почему материнство вообще продолжает считаться святым делом? Какой ханжа это выдумал?
Это было ужасно. Мать не должна учить дочь стирать, применяя как наглядное пособие – носки отца. Сколько лютого страха перед мужчиной зарыто в этой ситуации! Я не могу спокойно думать об этом до сих пор.
Первый поцелуй был найден, можно сказать, на помойке.
К восьмому классу у нас в школе сложилась своя компания из семи человек. База – четыре мальчика, четыре закадычных друга – привели с собой своих возлюбленных девочек. Один мальчик был сам по себе, получилось семь. Я попала туда, можно сказать, контрабандой. Тот, что был влюблен в меня, не был допущен к телу. Остальные пары уже как-то прикладывались друг к другу, но беззлобно и целомудренно.
Мы не расставались. Мы всемером очень любили друг друга. Мы часто играли в бутылочку. Круг, в середине крутится пустая бутылка. Стоп. На кого показала? Вставайте и целуйтесь. Вот и все. И опять не вышло ничего, поскольку к той поре я уже всерьез любила Н.
– Вы продрогли, дорогая. Почему вас так знобит? – попутчик осмотрел шубу-палатку: все подоткнуто, никаких сквозняков. – Сударыня, не дрожите же вы так!
– Вы лучше почитайте мне из вашей бордовой книжки. Я просто заболеваю, когда вспоминаю свое детство. Как я его ненавижу! – тихо ответила Ли.
– Отдохните, – сказал попутчик и раскрыл новую страницу.
Второй рассказ ночного попутчика
Дело было на полу. На ковре. Кровать еще не привезли. Квартира только что куплена. Ей тридцать два, ему тридцать два. Оба состоят в браке, каждый в своем. Дети есть.
Он полагает, что все это немного опасно. Но делает.
Она делает, потому что делает. Потом закрывает за ним дверь и подходит к окну.
"…Когда прошло восемнадцать лет, я купила квартиру, рояль, шампанское "Помпадур", положила все это в хрусткий пакет и пошла к тебе, на твой коврово-мраморный четвертый государственный этаж – взять тебя за руку прямо на глазах у стыдливого клеврета и увести на два часа, не больше, я привыкла, что ты очень занят и у нас не больше двух часов включая дорогу.
Сегодня ты катался по полу со мной, как начинающий, как теплый толстогубый ребенок-присоска, заливая собой мои внутренности, бобрик паласа, руки свои; помнишь, как ты потом голый упал в красное кресло, деранувшее твою кожу грубой жаккардовой обивкой, и остановившимся частным негосударственным взглядом смотрел на свои дрожащие пальцы, а я, умерев от счастья, опять начинала бояться тебя, твоего неотвратимого опамятования; вот очнешься, галстук завяжешь, про жену что-нибудь ввернешь, кофе мой похвалишь, уточнишь название моих духов и пойдешь смывать их мылом – детским, поскольку то другое, сине-бирюзовое, тоже как духи. А она унюхает.
Когда однажды все это наконец навсегда кончилось и ты с извиняющейся улыбкой попросил меня ходить по другой улице, а я осталась жива и даже пообещала ходить где велено и не ходить где нельзя, и отдышалась, и не спилась, и вообще ничего не вытворила, – хожу правильно и глаза не мозолю, но думаю думы разные, сокрушительные, будто нежизненные, будто разоблачением тронута, будто вина за мной жуткая, беспредельная, да время вспять пошло.
Волна времени окатывает – в лицо; зажимает – не продохнуть. Отпустит, погремит мною, словно колотушкой, пошалит с другими за моей спиной, а потом опять как треснет по отплывшим от черепа мозгам, как двинет в живот мягчайшим из своих апперкотов – и уходит. И возвращается. И так каждый день.
Я уже не борюсь ни с собой, ни с тобой, только изредка огрызаюсь на возвышенных мужиков, коих ныне с особой оголтелостью засовываю в себя – тоже каждый день, охапками, горстями, щепотками, жменями, навалом.
Я теперь могу без тебя жить, есть, спать. Я зарабатываю деньги, письменно и прилюдно въезжая в твой центризм: отчего это, бывает, люди думают с одной стороны, потом с другой, а потом убеждают других в святости здравого смысла. Я теперь знаю, что такое хороший вкус центризма, то есть ты. То есть твоего.
Я теперь часто включаю телевизор: у тебя удобное для операторов место в парламенте; твоя первая парта неизменно попадает в кадр, и я по желанию могу ежедневно видеть твои мысли крупным планом – по любому информационному поводу. От этого ты никуда не можешь деться. Я за компанию со всем народом могу смотреть тебе прямо в лоб, в ухо, в глаз. Сколько угодно. Честное слово, это забавное занятие: смотреть на выступающего с трибуны тебя – и понимать, откуда что берется в этих безукоризненных логических пассажах, в этих умных прицельных наворотах законодательной интуиции, в неизбывном изяществе галстучного узла…
Я неподвижно сижу перед экраном в том самом, красном кресле и ничего не чувствую. Анестезия.
Я только смотрю. Я смотрю на тебя. Я никогда не плачу. Я ничем не выдаю себя ему, который смотрит на тебя вместе со мной и, кажется, подозревает все, что можно подозревать после восемнадцати лет любви, прерывавшейся клаузулами любознательности, спонтанных замужеств, розысков смысла и прочего. Ничто не найдено, все пройдено, ты на экране, я в кресле; он смотрит и молчит, у него тоже что-то было, хотя тоже давно. Да и наплевать.
Я ничего не чувствую, как зеркало. Амальгама со временем трескается. Твое изображение, отразившись, присохло. И только тогда, когда разобьется зеркало, и оно с ним – на куски…"
– А это, – подала голос из шубы Ли, – и на мультик не тянет. Ведь в чем основная драма русских блядей, знаете?
– Буду рад. Откройте, – сказал попутчик, не закрывая книгу.
– Они чудовищно романтичны. Проститутка – это профессия, блядь – это призвание, а русская блядь – это трагический талант. Вот этой, вашей, которая телезрительница, чего, собственно, неймется? Дом есть, мужик есть, даже рояль и телевизор, а она полжизни страдает оттого, что у любовника то работы много, то жена с повышенным нюхом. Кроме того, есть ведь и другие любовники, другие возможности, а ей подавай то, что ей ни по каким статьям не подходит, везде жмет. Ей позарез надо втиснуться в хрустальный башмачок. А ведь как все изложено!.. Драма души – не то слово. Амальгама какая-то трескается. К галстуку прицепилась, идиотка. – Ли произнесла все это вполголоса и почти шипя.
– Спасибо, ясно, я в восхищении от вашей самокритичности, – кивнул попутчик. – Вы отдохнули? Я, признаться, весьма заинтригован темой первого. Вы так и не смогли внятно обрисовать мне ситуацию приобретения вами первого поцелуя. Насколько я помню традиции, в вашей стране очень развит, по крайней мере был развит, пиетет к первому мужчине. Может быть, вы перейдете к названному персонажу?
– Его тоже нету, – ответила Ли. – Гораздо интереснее история про его отсутствие. Его вообще не должно быть, кстати. Если, конечно, у женщины на плечах именно голова.
– На ваших плечах столь красивая голова, что я не допускаю даже мысли, будто вас не донимали просьбами о первенстве.
– В те далекие годы эта голова была не столь красива. Я хорошею с возрастом. В те далекие годы…
Первый мужчина