- Ее надо видеть, непременно видеть, изучить самому. В ней, может быть, одна из самых ужасных нелепостей, до которых мог додуматься человек со своими условными понятиями о жизни и правде - говорил он.
И уже потом, много лет спустя, в Мелихове, интересуясь громким и запутанным уголовным процессом Тальмы в Пензе{298} и расспрашивая меня о вероятности преступления обвиненного, Чехов говорил грустно:
- И вот сидит он теперь на Сахалине - скучный и унылый, и у него вечная изжога от сырого и дурно пропеченного хлеба, - кому это нужно!
Мне было жаль и досадно до боли, что я не мог согласиться на предложение Чехова. Обаятельная личность товарища по путешествию, возможность смены /299/ впечатлений и настроений, широкая задача путешествия, которую ставил себе Чехов, - все звало меня с ним... Но для меня начиналась в это время пора земской деятельности, и иные надежды и ожидания призывали меня...
Расстались мы в Москве, где я пробыл несколько дней и познакомился с милой и приветливой семьей Чехова. Мы вместе посещали редакции знакомых журналов; при посредстве Чехова я приобрел несколько новых и милых знакомств, чувствуя, как с каждым днем его обаяние как человека захватывает меня все больше и больше. Через несколько дней я уехал в глухую провинцию, унося в душе искреннюю, дружескую привязанность к одному из самых милых людей, которых я когда-либо встречал, и находясь под впечатлением его огромного таланта. И когда на другой день полупустой и холодный вагон громыхал по пустой и холодной степи, я ни о чем другом не мог думать, как об этом человеке.
Прошло много времени. Мы встретились опять в Москве, уже после путешествия Чехова на Сахалин. Месяца два провели мы, постоянно встречаясь. Мы вместе бывали в театрах и у многочисленных знакомых, сошлись и подружились окончательно, с неизбежным и традиционным брудершафтом. По-прежнему Чехов был молчаливым и необыкновенно скромным человеком, несмотря на свою известность.
- Был со мной в Петербурге смешной случай, - рассказывал он мне. Сказали мне, что Полонский очень хотел бы со мной познакомиться, и повезли меня (кажется, Лейкин или Голике) на один из его журфиксов. Ну, приехали мы, знакомимся. При знакомствах всегда называют фамилии так, что ничего не разберешь. Так и тут: послышалось не то Чижов, не то Чехов. Полонский и остальные гости не обратили на меня никакого внимания, и просидел я молча целый вечер в уголке, недоумевая, зачем я понадобился Полонскому или зачем нужно было знакомым уверять меня, что я ему интересен. Наконец стали прощаться. Полонскому стало неловко и захотелось сказать мне что-нибудь любезное. "Вы, - говорит он мне, - все-таки меня не забывайте, захаживайте когда-нибудь, ведь мы с вами, кажется, и прежде встречались, ведь ваша фамилия Чижиков?" - "Нет, Чехов", - сказал я. "Батюшки, что же вы нам раньше-то этого не сказали!" - закричал хозяин и /300/ даже руками всплеснул. Очень смешное приключение вышло, - добродушно и конфузливо закончил свой рассказ Чехов.
И здесь, во время этой московской жизни, для меня особенно выяснилась основная черта чеховского характера - искренность, буквально не выносившая лжи, заставлявшей страдать душу художника. Лжи мелочной, подчас комичной, разумеется, было немало в обществе, особенно в отношении Чехова, тогда уже на всю Россию славного писателя и модного человека в Москве. Как тонко он отмечал неискренние заискивания людей, сравнительно беззаботных по части литературы, и как грустно говорил: "Что ему Гекуба!" Но еще больше раздражала его ложь, касавшаяся вопросов и убеждений общественной жизни.
- Они напились, - говорил он мне раз про одну компанию, - целовались и пили за конституцию! Ну, ты подумай, зачем ему (он назвал фамилию) конституция{300}, когда он может строить свое благополучие только в условиях политического рабства. Чего они лгут?
Кстати об общественных убеждениях. В журнальных статьях не раз упрекали Чехова в индифферентизме. После народнической, иногда будировавшей литературы появление Чехова производило впечатление жреца искусства для искусства. С самого начала в этом было уже крупное недоразумение: статьи проглядели в рассказах молодого писателя ту художественную правду русской действительности, а не отдельных образов, которая с такой силой появлялась в первый раз после Гоголя. А такая правда для имеющих очи, чтобы видеть, стоила, разумеется, больше поучающего тона либеральной беллетристики. "Не надо сочинять нарочно стихов о плохом городовом", - говорил мне когда-то Чехов, и теперь он повторял приблизительно то же самое о плохих беллетристических вещах. Но зато как высоко ставил он покойного Гл.Ив.Успенского, которого считал первоклассным художником, как часто цитировал его. Впрочем, недоразумение, о котором заговорил я, было временным и как-то само собой растаяло по отношению автора "Мужиков" и "В овраге"...
Писал и работал Чехов много. По этому поводу у него сложилось определенное убеждение, которое он мне не раз высказывал. /301/
- Художник, - говорил он, - должен всегда работать, всегда обдумывать, потому что иначе он не может жить. Куда же денешься от мысли, от самого себя. Посмотри хоть на Некрасова: он написал огромную массу, если сосчитать позабытые теперь романы и журнальную работу, а у нас еще упрекают в многописании.
Исходя из этого убеждения, Чехов несколько раз советовал мне, бросив общественную деятельность, отдаться исключительно литературной работе. Общественной деятельности в земстве он очень сочувствовал, но считал ее маловозможной по "независящим обстоятельствам" и полагал, что для нее должны найтись люди, не причастные литературе. Действительно, то было в этой области мрачное и тяжелое время, при одной мысли о котором я теперь содрогаюсь. И какой грустной, но прелестной и верной русской действительности шуткой кажется одно место из письма Чехова ко мне в эту пору: "Vive monsieur le membre d'hotel de zemstvo! Vive la punition corporelle pour les moujiks!* Служи беспорочно, помни присягу, не распускай мужика и если нужно, то посеки, всякого нарушителя долга прощай как человек, но наказывай как дворянин"{301}. А при свидании Чехов говорил мне: