Но с А.С.Сувориным Чехов был действительно в близких отношениях, и для этого было много основательных причин; что бы там ни говорили, но все же именно г.Суворин первый извлек Чехова из мелких газет и вывел его на широкую литературную дорогу, да и вообще Чехов был многим обязан г.Суворину. В конце 80-х годов он, однако, ушел из "Нового времени"{642} и начал печататься в "толстых" журналах, а из газет - в "Русских ведомостях". Его политическое развитие шло наряду с жизнью, и вместе с нею Чехов все более и более левел и в последние годы уже с необычайной для него страстностью, не перенося никаких возражений (в этих случаях он почему-то говорил: "Вы - совершенный Аверкиев"), доказывал, что мы - "накануне революции". /643/
А.СЕРЕБРОВ (ТИХОНОВ)
О ЧЕХОВЕ
I
В уральских владениях Саввы Морозова готовились к приезду хозяина.
Управляющий именьем - "дядя Костя", расторопный толстяк, похожий на мистера Пикквика, хотя он был всего-навсего морозовским приказчиком, вторую неделю метался из одного края обширного именья в другой, не разбирая ни дня, ни ночи.
Хлопот было по горло.
В одном углу именья охотники стреляли дичь, в другом - рыбаки ловили в горной речке нежных харьюзов, чтобы было чем кормить Морозова.
Домой, во Всеволодо-Вильвенский завод, дядя Костя приезжал только отсыпаться - усталый, опухший от комаров, весь зашлепанный таежной грязью, не исключая даже круглых очков в серебряной оправе, которые еле держались на кончике его крохотного, кнопочкой, носа.
Но и дома было не легче. Дом красили снаружи, скребли и мыли внутри, чистили парк, вывозили навоз из конюшен и спешно вешали собак, в непотребном количестве расплодившихся около кухни. На это дело был поставлен кучер Харитон, рыжебородый тяжелый мужик, и впрямь похожий на палача. При всей его лютости ему, однако, удалось "казнить" только трех, остальные собаки, почуяв беду, благоразумно куда-то скрылись. /644/
Новая школа, числившаяся по отчетам готовой, стояла еще без окон и дверей. Выписанный из Перми жирный повар, похожий на скопца, оказался запойным. Пьяный, он бил на кухне посуду и требовал от Анфисы Николаевны каких-то не существующих в природе "бунчаусов", без которых нельзя было, по его словам, изготовить ни одного благородного, "губернаторского" кушанья.
С утра непричесанная, в розовом фланелевом халате, Анфиса Николаевна супруга дяди Кости - в куриной истерике бегала по комнатам и поминутно затевала ссоры с прислугой, малярами, с поломойками, которые успели уже выдавить два стекла и сломали ее любимый многолетний фикус.
Четверо мальчуганов, потомство дяди Кости, оставшись без надзора, объявили себя шайкой разбойников и неистовой ватагой носились по дому, с удовольствием приклеиваясь босыми пятками к еще не просохшему от краски полу. В парке они рубили деревянными саблями высаженные на клумбы цветы.
Дядя Костя махнул на них рукой. Все личное перестало для него существовать. Его единственной отрадой был теперь только что поставленный впервые в доме, опять-таки ради Морозова, теплый ватерклозет с фарфоровой чашей и громыхающим, как Ниагара, водосливом.
Выходя из уборной, дядя Костя ощупывал свои необъятные парусиновые брюки, всегда с незастегнутой от торопливости прорешкой, и каждый раз радостно изумлялся:
- Вот это - Европа!
Волновались не только в господском доме. Волнение захватило и заводской поселок, находившийся неподалеку от усадьбы. В волостном правлении по вечерам густо гудели мужики, составлявшие прошение Морозову насчет каких-то спорных лугов.
Из церкви неслось хоровое пение - это о.Геннадий, по прозванию "Иисусик", разучивал со школьниками приветственную к приезду Морозова кантату. Даже начальник станции - усатый истукан из бывших жандармов, казалось бы, ему-то какое дело до приезда Морозова, - и тот, единственно раболепства ради, приказал /645/ начистить толченым кирпичом станционный колокол и саморучно увешал платформу приветственными гирляндами.
Наконец торжественный день настал.
Это было 23 июня 1902 года, за два года до смерти Чехова.
В десять утра дядя Костя в заново отлакированной коляске, с Харитоном на козлах, разодетым в плисовую с позументами безрукавку, покатил на вокзал встречать хозяина. Я остался ждать около дома на скамейке, палимый снаружи солнцем, а внутри - нетерпением поскорее, увидеть Савву, - так за глаза называли Морозова, - которого я уже знал по Москве.
Через полчаса из-за угла дома вихрем вырвалась возвращавшаяся тройка и разом замерла у парадного крыльца, окутанная догнавшим ее наконец-то облаком пыли.
Из коляски легко, по-молодому, выскочил Морозов, без фуражки, в парусиновой блузе и высоких охотничьих сапогах. Его лицо - монгольского бородатого божка - хитро щурилось.
- А я вам гостя привез! - шепнул он мне, здороваясь.
Следом за ним с подножки коляски осторожно ступил на землю высокий, сутулый человек, в кепке, узком черном пиджаке, с измятым галстуком-бабочкой. Его лицо в седеющей, клином, бородке было серым от усталости и пыли. У левого бедра на ремне через плечо висела в кожаном футляре квадратная фляжка, какую носят охотники. Помятые брюки просторно болтались на длинных, сходящихся коленями ногах.
В нескольких шагах от нас он вдруг глухо и надолго закашлялся. Потом отвинтил от фляжки никелированную крышку и, отвернувшись конфузливо в сторону, сплюнул в отверстие фляжки вязкую мокроту... Молча подал мне влажную руку... Поправил пенсне... Прищурившись, оглядел с высокого откоса млеющие в горячем тумане заречные дали, провел взглядом по изгибам полусонной речки и сказал низким, хриповатым от кашля голосом:
- А, должно быть, здесь щуки водятся?!
Это был Чехов. /646/
II
День прошел в праздничной сутолоке. После легкого завтрака ходили осматривать ближайшие достопримечательности: спиртовый завод, новую школу, березовый парк.
Чехов шел медленно, глядя под ноги и отставая от других. Тонкой гнувшейся тросточкой он пробовал растрескавшуюся от жары землю, как бы не доверяя ее обманчивой внешности. Горький однажды написал мне: "Чехов ходит по земле, как врач по больнице: больных в ней много, а лекарств нет. Да и врач-то не совсем уверен, что лечить надо"{646}.