Ах, как хорошо писали, знаете, в шестидесятых годах! Ах, как, знаете, легко было тогда писать! Ах, какой читатель тогда был милый! А вот попробуйте теперь написать такую... ахинею! Попробуйте ее в нашем ежемесячнике напечатать! Так, пожалуй, читатель-то при всей своей долготерпеливости этими самыми ежемесячными кирпичинами вам голову проломит! Вот что!
Нет! По-видимому, наш журнал - отжил. Нужно что-то другое. Альманахи это хорошо. Но это - временное. Это ведь - чисто случайное. Вероятно, просто-напросто, нужен тот же самый журнал, только совершенно реформированный. Может быть - двухнедельными, а то и недельными книжками. Переводы по /636/ тридцать печатных листов - к черту. Вместо них - в каждом номере интересная заграничная корреспонденция. Париж, Лондон, Берлин, Рим, Константинополь. Общее число печатных листов должно быть увеличено. Редакции под страхом смертной казни будет запрещено запасаться материалом на полтора года, как бывает и по сей день: материал должен идти только свежий. Если произойдет какое-нибудь чрезвычайное событие, - пусть две и три книжки целиком будут посвящены ему. Словом, журнал должен, оставаясь журналом, приблизиться елико возможно к типу газеты, быть свежим. На все надо отзываться по горячему следу. В литературе - следить за каждым новым течением. Отрешиться от олимпийства, от академизма. И тогда...
Словно споткнувшись, Чехов докончил:
- И тогда, вероятно, все же ничего из этого всего не выйдет, и ваш журнал съест вас...
В разговорах с Чеховым я не раз подмечал его недоброжелательное отношение к Одессе. Это меня заинтересовало, и как-то раз в часы "заседаний" на знаменитой "писательской скамеечке" у магазина караима Синани я рискнул прямо спросить Чехова, почему он не любит Одессу?
- Против Одессы как города, - ответил он, - я ничего не имею. Но против одесситов... Действительно, есть-таки у меня недоброе чувство. Зародилось оно издавна, тогда еще, когда самой Одессы я и не знал, - по знакомству с одесской печатью. Всегда эта печать была бог знает чем. Всегда она отличалась нестерпимою крикливостью, наянливостью, всегда на ней лежал отпечаток чего-то дешево-базарного. Говорят: - это оттенок европеизма. Покорно благодарю! Откуда европеизм? Я ведь знаю одесскую газетную братию. Издатель - бывший мороженник, таскавший по улицам Одессы тачку с лимонадами. Вот он взялся издавать газету. Да мало того, что просто издавать, - он взялся руководить ею. К нему попадали и талантливые люди. Но они или не уживались и уходили, или, если уживались, - опускались на самое дно, становились молодцами своего издателя, выучивались у него держаться так, как держался он сам, носивший на голове кадку с мороженым. Когда /637/ завелась другая газета, - в Одессе завелась вечная грызня, и притом самого откровенного свойства. Газеты обливают друг друга помоями. Газеты целые столбцы свои занимают собственными дрязгами, воображая, что эти дрязги интересны публике. Может быть, и интересны. Но ведь это же означает потакать самым дурным инстинктам толпы. А язык одесских газет? Боже мой, что только они делают с русским языком и из русского языка?!
В другой раз Чехов очень сердито отозвался об одесситах-интервьюерах, изредка добивавшихся свидания с ним.
- Побудет человек пять минут, услышит, собственно говоря, только "здравствуй, прощай", а потом три недели пишет ежедневно фельетон и передает наши объяснения. Зачем это? К чему?
Нет, нет! Это, знаете, как вот бывают магазины такие: базар - любая вещь двадцать копеек. И стакан - двадцать, и перочинный нож - двадцать, и коврик - двадцать, и все грошовое, и все никчемное, и все ярко раскрашенное линючею, крикливою краскою. Нет, бог с нею, с Одессою!
После смерти Чехова не раз мало знавшие его люди пытались уверить, будто Чехов питал нежные чувства по отношению к Ялте, в которой он прожил последние годы своей жизни. На самом деле у Чехова было резко отрицательное отношение к Ялте. Иногда он откровенно ненавидел Ялту и, не стесняясь, высказывал это. Помимо жалобы на то, что жить в Ялте приходится, как в безвоздушном пространстве, Чехов жаловался и на многое другое:
- Дивное море, а Ялта в это море вываливает нечистоты. Чудесные горы, а Ялта не умеет провести дорог по этим горам. И те дороги, которые проведены, отравляют окрестности пылью. Настроили дворцов и вилл, но это - фасад. А за фасадом - каменные карманы с насквозь прогнившими стенами. На набережной магазины, которым и в Париж не стыдно показаться, а в двух шагах кофейни, на ночь обращающиеся в ночлежные приюты для беспаспортных. И это - символ всей жизни Ялты. Это - кофейня, она же - /638/ ночлежка. Настоящего, прочного, органически связанного с городом населения еще нету. Все не граждане, так сказать, а временные курортные арендаторы, которым до внесезона в высшей степени никакого дела нет. Прицелился, обобрал кого-нибудь, - а если обобранный завопил - гони его в шею. Жди другого.
И с этим беспардонным хищничеством - поразительная беспомощность во всех отношениях, полное непонимание своих даже собственных выгод, что-то тревожно-алчное, вот как бывает у игроков в Монте-Карло. Да еще у шулеров на волжских пароходах. Ходит, знаете, фертом таким, франтоват, весел, говорлив, а в глазах - тревожное ожидание:
"А скоро ли меня при всем честном народе бить будут и с парохода ссадят?!"
И тут же сам себя успокаивает:
"Но это ничего! Все равно, я на другой пароход пересяду!"
При Чехове как-то летом в одну ночь сгорел маленький, но сносный городской театр{638}, в котором тогда подвизалась опереточная труппа известного южного антрепренера Новикова. Город получил страховую премию. И началась волокита - с вопросом о постройке нового театра. Проект за проектом, и один другого грандиознее. Старый театр стоил что-то тысяч сорок. Новый - должен быть грандиозным: в триста, нет, в четыреста тысяч? Да что четыреста? В миллион!
Годы шли, а Ялта оставалась без хотя бы скромного театра.
Это, по-видимому, очень огорчало Чехова.
- Скучно! - признавался он. - Хоть плохой театр был, хоть не бог знает какие труппы играли, а все же - без театра, как без близкого человека. Пустота какая-то в жизни образовалась! Белое место!