Хуже всего было то, что императорский Малый театр хлопотал о том же. А.И.Южин, так энергично отстаивавший интересы своего театра, не дремал.
Чтобы избавиться от мучительной необходимости обидеть отказом кого-нибудь из нас, А.П. придумывал всевозможные причины, чтоб не дать пьесы ни тому, ни другому театру.
- Мне же необходимо переделать пьесу, - говорил он Южину, а нас он уверял:
- Я же не знаю вашего театра. Мне же необходимо видеть, как вы играете.
Случай помог нам. Кто-то из чиновников императорского театра пригласил А.П. для переговоров{378}. Конечно, было бы правильнее, если б чиновник сам потрудился приехать к А.П.
Разговор начался весьма странно. Прежде всего чиновник спросил знаменитого писателя:
- Чем вы занимаетесь?
- Пишу, - ответил изумленный Антон Павлович.
- То есть, разумеется, я знаю... но... что вы пишете? - запутывался чиновник. /379/
А.П. потянулся за шляпой, чтобы уходить.
Тогда его превосходительство еще неудачнее поспешил перейти прямо к делу. Оно состояло в том, что репертуарная комиссия, просмотревшая "Дядю Ваню", не согласилась с выстрелом в 3-м акте. Необходимо было переделать финал. В протоколе были изложены приблизительно следующие необъяснимые мотивы: нельзя допускать, чтобы в профессора университета, дипломированное лицо, - стреляли из пистолета.
После этого А.П. раскланялся и ушел, попросив прислать ему копию этого замечательного протокола{379}. Он показывал нам его с нескрываемым возмущением.
После этого комико-драматического происшествия вопрос решился сам собой. Тем не менее А.П. продолжал настойчиво твердить:
- Я же не знаю вашего театра.
Это была хитрость. Ему просто хотелось посмотреть "Чайку" в нашем исполнении. И мы дали ему эту возможность.
За неимением постоянного помещения наш театр временно обосновался в Никитском театре. Там и был объявлен театр без публики. Туда были перевезены все декорации.
Обстановка грязного, пустого, неосвещенного и сырого театра, с вывезенной мебелью, казалось бы, не могла настроить актеров и их единственного зрителя. Тем не менее спектакль доставил удовольствие Антону Павловичу. Вероятно, он очень соскучился о театре за время "ссылки" в Ялте.
С каким почти детским удовольствием он ходил по сцене и обходил грязные уборные артистов. Он любил театр не только с показной его стороны, но и с изнанки.
Спектакль ему понравился, но некоторых исполнителей он осуждал{379}. В том числе и меня за Тригорина.
- Вы же прекрасно играете, - сказал он, - но только не мое лицо. Я же этого не писал.
- В чем же дело? - спрашивал я.
- У него же клетчатые панталоны и дырявые башмаки.
Вот все, что пояснил мне А.П. на мои настойчивые приставания.
- Клетчатые же панталоны, и сигару курит вот так... - Он неискусно пояснил слова действием. /380/
Больше я от него ничего не добился.
И он всегда так высказывал свои замечания: образно и кратко.
Они удивляли и врезались в память. А.П. точно задавал шарады, от которых не отделаешься до тех пор, пока их не разгадаешь.
Эту шараду я разгадал только через шесть лет, при вторичном возобновлении "Чайки"{380}.
В самом деле, почему я играл Тригорина хорошеньким франтом в белых панталонах и таких же туфлях "bain de mer"?* Неужели потому, что в него влюбляются? Разве этот костюм типичен для русского литератора? Дело, конечно, не в клетчатых брюках, драных башмаках и сигаре. Нина Заречная, начитавшаяся милых, но пустеньких небольших рассказов Тригорина, влюбляется не в него, а в свою девическую грезу. В этом и трагедия подстреленной чайки. В этом насмешка и грубость жизни. Первая любовь провинциальной девочки не замечает ни клетчатых панталон, ни драной обуви, ни вонючей сигары. Это уродство жизни узнается слишком поздно, когда жизнь изломана, все жертвы принесены, а любовь обратилась в привычку. Нужны новые иллюзии, так как надо жить, - и Нина ищет их в вере.
______________
* для морского купания (франц.).
Однако я отвлекся.
Исполнение одной из ролей он осудил строго до жестокости. Трудно было предположить ее в человеке такой исключительной мягкости. А.П. требовал, чтоб роль была отобрана немедленно. Не принимал никаких извинений и грозил запретить дальнейшую постановку пьесы.
Пока шла речь о других ролях, он допускал милую шутку над недостатками исполнения, но стоило заговорить о неудавшейся роли, как А.П. сразу менял тон и тяжелыми ударами бил беспощадно:
- Нельзя же, послушайте. У вас же серьезное дело, - говорил он.
Вот мотив его беспощадности.
Этими же словами выяснилось и его отношение к нашему театру. Ни комплиментов, ни подробной критики, ни поощрений он не высказывал.
Всю эту весну благодаря теплой погоде А.П. провел в Москве и каждый день бывал на наших репетициях. /381/
Он не вникал в нашу работу. Он просто хотел находиться в атмосфере искусства и болтать с веселыми актерами. Он любил театр, но пошлости в нем он не выносил. Она заставляла его или болезненно съеживаться, или бежать оттуда, где она появлялась.
- Мне же нужно, позвольте, меня ждут. - И он уходил домой, усаживался на диван и думал.
Через несколько дней, точно рефлексом, А.П. произносил для всех неожиданно какую-то фразу, и она метко характеризовала оскорбившую его пошлость.
- Прррынципуально протестую, - неожиданно промолвил он однажды и закатился продолжительным хохотом. Он вспомнил невообразимо длинную речь одного не совсем русского человека, говорившего о поэзии русской деревни и употребившего это слово в своей речи.
Мы, конечно, пользовались каждым случаем, чтобы говорить о "Дяде Ване", но на наши вопросы А.П. отвечал коротко:
- Там же все написано.
Однако один раз он высказался определенно. Кто-то говорил о виденном в провинции спектакле "Дяди Вани". Там исполнитель заглавной роли играл его опустившимся помещиком, в смазных сапогах и в мужицкой рубахе. Так всегда изображают русских помещиков на сцене.
Боже, что сделалось с А.П. от этой пошлости!
- Нельзя же так, послушайте. У меня же написано: он носит чудесные галстуки. Чудесные! Поймите, помещики лучше нас с вами одеваются.