Единственный контраргумент при ближайшем рассмотрении оказывается аргументом в пользу этого утверждения: Капповский путч в марте 1920 года[31], попытка государственного переворота, предпринятая несколькими антиреспубликански настроенными аутсайдерами. Несмотря на то, что одна часть республиканского военного руководства была на их стороне целиком и полностью, а другая была настроена скорее сочувственно, чем враждебно; несмотря на то, что республиканская администрация тотчас же проявила слабость и не отважилась на сколько-нибудь серьезное сопротивление; несмотря на то, что в мятеже приняли участие люди с таким военно-пропагандистским опытом, как Людендорф[32]; несмотря на все это, к мятежникам присоединилось одно-единственное военное соединение – бригада Эрхарда[33]. Прочие добровольческие корпуса оставались «верны правительству» – и, разумеется, позаботились о том, чтобы и эта провалившаяся попытка правого путча завершилась усмирением левых.
Это мрачная история, зато короткая. Когда однажды утром в субботу бригада Эрхарда промаршировала через Бранденбургские ворота, правительство сбежало из Берлина в безопасное место, не забыв, впрочем, призвать рабочих к всеобщей забастовке.
Фюрер путча, чиновник Министерства финансов, Вольфганг Капп, провозгласил создание национальной республики под черно-бело-красным флагом, но рабочие забастовали, армия осталась «верна правительству», новая администрация так и не смогла приступить к работе, и пять дней спустя Капп подал в отставку.
Правительство вернулось и призвало рабочих прекратить забастовку. Но те потребовали свою долю в победе: вслед за Каппом должны были уйти в отставку окончательно скомпрометировавшие себя министры, прежде всего пресловутый Носке, – в ответ на это требование правительство бросило против рабочих войска; и те вновь принялись за свою кровавую работу. На западе Германии дело дошло до настоящих боев[34].
Годы спустя я слышал рассказ о тогдашней расправе от одного бывшего «добровольца». Не без некоторого добродушного сочувствия говорил он о жертвах, которые сотнями пали на поле боя или были «застрелены при попытке к бегству». «Это был цвет рабочей молодежи, – молвил он задумчиво и меланхолично; очевидно, такова была формула, под знаком которой события отпечатались в его мозгу. – Это был цвет рабочей молодежи, – повторил он, – прекрасные, храбрые парни, не то что в Мюнхене в девятнадцатом: там были славяне, евреи и уличная шантрапа. К ним я не испытывал ни капли сочувствия. Но в двадцатом, в Руре, это был действительно цвет рабочей молодежи. Многих из них мне очень, очень жалко. Но они же уперлись, они не оставили нам выбора, мы просто вынуждены были их расстрелять. Мы хотели дать им шанс. На допросах им говорили: „Ладно, вас ведь обманули, ввели в заблуждение, правда?“ Тогда они орали: „Нет! Мы сами пошли! Долой предателей народа и убийц пролетариата!“ Ну, тут уж ничего не поделаешь. Так что расстреливали. Пачками, дюжинами. Вечером наш полковник сказал нам, мол, так тяжело на сердце у него никогда не было. Да, это был цвет рабочей молодежи, те, что пали тогда в Рурской области в 1920-м».
Когда происходили все эти события, я ничего о них не знал. Это же было далеко в Рурской области; в Берлине все было куда менее драматично, бескровно, можно сказать, буднично-цивильно. После яростной стрельбы 1919 года март 1920-го был тих и зловещ. И то, что ровно ничего не происходило, а просто вся жизнь замерла, остановилась, как раз и было особенно зловещим. Странная революция. Расскажу о ней.
Это случилось в субботу. В полдень в булочной я услышал: «Ну, теперь вернется император!» После полудня в школе – тогда мы часто занимались во вторую смену, половина здания была закрыта, из-за нехватки угля было невозможно протопить все помещение, школа работала в две смены – так вот, после полудня в школе были отменены все занятия, и мы играли на школьном дворе в «красных и патриотов», причем сложность заключалась в том, что никто не хотел быть «красным». Мы радовались жизни, хотя кое-что в ней показалось нам в тот день невероятным; все случилось так внезапно, что никто не запомнил деталей и подробностей происшедшего.
Впрочем, и потом никто не узнал деталей и подробностей. Вечером не вышло ни одной газеты, погасло электричество. На следующее утро выяснилось, что отключили водопровод. Прекратила работу почта. Остановился транспорт. Закрылись все лавки и магазины. Словом, остановилось, закрылось, перестало работать все.
В нашем районе на перекрестках стояли старые колонки, не связанные с водопроводом. Колонки переживали теперь свой звездный час: к ним выстраивались километровые очереди. Люди с кувшинами и ведрами запасались здесь водой; несколько крепких молодых парней качали воду. Потом мы осторожно шли по улице с полными ведрами, стараясь не пролить ни капли драгоценной влаги.
Кроме этого, как уже было сказано, не произошло ровным счетом ничего. В каком-то смысле произошло меньше, чем ничего: а именно не случилось даже того, что, как правило, случалось в революционные дни. Ни стрельбы, ни демонстраций, ни митингов, ни уличных дискуссий. Ни-че-го.
В понедельник опять открылась школа. Там все еще царило радостное удовлетворение, соединенное, конечно, с некоторым недоумением: уж очень странно и нелепо было все происходящее. Наш учитель физкультуры, очень «национально» настроенный (вообще все наши учителя были очень «национальны», но никто из них не был более «национален», чем физкультурник), – так вот, физкультурник принялся с жаром втолковывать нам: «Теперь-то вы почувствовали, что на штурвал государственного корабля легла совсем другая рука». По правде говоря, никто из нас ничего подобного не заметил, и даже физкультурник твердил это все с таким жаром, лишь бы не расстраиваться, ведь он и сам ничего не заметил.
Из школы мы двинулись на Унтер ден Линден, потому что смутно чувствовали: в такие великие, патриотические дни надо быть на Унтер ден Линден. Кроме того, мы надеялись хоть что-то увидеть, хоть что-то узнать на главной улице города. Но на Унтер ден Линден узнавать было нечего и смотреть было не на что. У совершенно напрасно приведенных в боевую готовность, расчехленных пулеметов, скучая, стояли несколько солдат. Никто и не собирался на них нападать. Все было чрезвычайно мирно, воскресно, празднично. Так воевала всеобщая стачка.
В следующие дни сделалось просто скучно. Очереди за водой у колонки, которые поначалу имели прелесть новизны, очень скоро сделались таким же тоскливым неудобством, как неработающие сортиры, отсутствие новостей, писем, нехватка еды, ежевечерняя непроглядная, кромешная тьма, в общем, вечное воскресенье, сверхвоскресенье. Томительная скука, и ничто от нее не избавляло – не происходило ничего национально-возбуждающего, никаких военных парадов, митингов, не слышно было речей, обращений «К моему народу», ничего, ну совершенно ничего. (Эх, если бы тогда было радио!) Один-единственный раз на стенах появились листовки «Интервенции не будет!». И этого, значит, не будет…
И вдруг, как гром среди ясного неба, новость: Капп подал в отставку. Точнее ничего нельзя было узнать, но на следующий день началась стрельба, так что стало понятно: старое доброе правительство вернулось. Кое-где заурчали, засвистели водопроводные трубы. Вновь открылась школа; учителя выглядели слегка пристыженными. Потом даже стали выходить газеты.
После Капповского путча у нас, мальчишек, стал угасать интерес к текущей политике. Все политические направления опозорились одинаково, так что эта область потеряла всякую привлекательность. «Беговой союз Старая Пруссия» самораспустился. У многих из нас появились новые интересы: филателия, фортепиано или театр. Лишь некоторые остались верны политике, и с самого начала я обратил внимание на любопытное обстоятельство: это были тупые, грубые и несимпатичные ребята. Теперь они вступили в настоящие политические организации, к примеру в Немецкий национальный союз молодежи или в Бисмарк-бунд[35] (гитлерюгенда тогда еще не было), очень скоро они стали приносить в школу кастеты, резиновые дубинки, кистени и хвастаться ночными опасными приключениями, связанными с наклеиванием или со срыванием плакатов. Они начали говорить на особом жаргоне, чтобы выделяться среди одноклассников. Кроме того, они стали вовсе не по-товарищески обращаться с евреями, учившимися вместе с нами.