- Что делать? - сказал я, пожав плечами. - На этот вопрос нельзя ответить сразу.
- Я прошу ответа по совести, Владимир Иваныч,
- сказала она, и лицо ее стало сердитым. - Раз я решилась задать вам этот вопрос, то не для того, чтобы слышать общие фразы. Я вас спрашиваю, -продолжала она, стуча ладонью по столу, как бы отбивая такт, - что я должна здесь делать? И не только здесь, в Ницце, но вообще?
Я молчал и смотрел в окно на море. Сердце у меня страшно забилось.
- Владимир Иваныч, - сказала она тихо и прерывисто дыша; ей тяжело было говорить.
Владимир Иваныч, если вы сами не верите в дело, если вы уже не думаете вернуться к нему, то зачем… зачем вы тащили меня из Петербурга? Зачем обещали и зачем возбудили во мне сумасшедшие надежды? Убеждения ваши изменились, вы стали другим человеком, и никто не винит вас в этом -убеждения не всегда в нашей власти, но… но, Владимир Иваныч, бога ради, зачем вы неискренни?
- продолжала она тихо, подходя ко мне. - Когда я все эти месяцы мечтала вслух, бредила, восхищалась своими планами, перестраивала свою жизнь на новый лад, то почему вы не говорили мне правды, а молчали или поощряли рассказами и держали себя так, как будто вполне сочувствовали мне? Почему? Для чего это было нужно?
- Трудно сознаваться в своем банкротстве, -проговорил я, оборачиваясь, но не глядя на нее.
Да, я не верю, утомился, пал духом… Тяжело быть искренним, страшно тяжело, и я молчал. Не дай бог никому пережить то, что я пережил.
Мне показалось, что я сейчас заплачу, и я замолчал.
- Владимир Иваныч, - сказала она и взяла меня за обе руки. - Вы много пережили и испытали, знаете больше, чем я; подумайте серьезно и скажите: что мне делать? Научите меня. Если вы сами уже не в силах идти и вести за собой других, то по крайней мере укажите, куда мне идти. Согласитесь, ведь я живой, чувствующий и рассуждающий человек. Попасть в ложное положение… играть какую-то нелепую роль… мне это тяжело. Я не упрекаю, не обвиняю вас, а только прошу.
Принесли чай.
- Ну, что же? - спросила Зинаида Федоровна, подавая мне стакан. - Что вы мне скажете?
- Не только свету, что в окне, - ответил я. - И кроме меня есть люди, Зинаида Федоровна.
- Так вот укажите мне их, - живо сказала она.
Я об этом только и прошу вас.
- И еще я хочу сказать, - продолжал я.
Служить идее можно не в одном каком-нибудь поприще. Если ошиблись, изверились в одном, то можно отыскать другое. Мир идей широк и неисчерпаем.
- Мир идей! - проговорила она и насмешливо поглядела мне в лицо. - Так уж лучше мы перестанем… Что уж тут…
Она покраснела.
- Мир идей! - повторила она и отбросила салфетку в сторону, и лицо ее приняло негодующее, брезгливое выражение. - Все эти ваши прекрасные идеи, я вижу, сводятся к одному неизбежному, необходимому шагу: я должна сделаться вашею любовницей. Вот что нужно. Носиться с идеями и не быть любовницей честнейшего, идейнейшего человека - значит не понимать идей. Надо начинать с этого… то есть с любовницы, а остальное само приложится.
- Вы раздражены, Зинаида Федоровна, - сказал я.
- Нет, я искренна! - крикнула она, тяжело дыша. - Я искренна!
- Вы искренни, быть может, но вы заблуждаетесь, и мне больно слушать вас.
- Я заблуждаюсь! - засмеялась она. - Кто бы говорил, да не вы, сударь мой. Пусть я покажусь вам неделикатной, жестокой, но куда ни шло: вы любите меня? Ведь любите?
Я пожал плечами.
- Да, пожимайте плечами! - продолжала она насмешливо. - Когда вы были больны, я слышала, как вы бредили, потом постоянно эти обожающие глаза, вздохи, благонамеренные разговоры о близости, духовном родстве… Но, главное, почему вы до сих пор были не искренни? Почему вы скрывали то, что есть, а говорили о том, чего нет? Сказали бы с самого начала, какие собственно идеи заставили вас вытащить меня из Петербурга, так бы уж я и знала. Отравилась бы тогда, как хотела, и не было бы теперь этой нудной комедии… Э, да что говорить! - она махнула на меня рукой и села.
- Вы говорите таким тоном, как будто подозреваете во мне бесчестные намерения, -обиделся я.
- Ну, да уж ладно. Что уж тут. Я не намерения подозреваю в вас, а то, что у вас никаких намерений не было. Будь они у вас, я бы уж знала их. Кроме идей и любви, у вас ничего не было. Теперь идеи и любовь, а в перспективе - я любовница. Таков уж порядок вещей и в жизни, и в романах… Вот вы бранили его, - сказала она и ударила ладонью по столу, - а ведь поневоле с ним согласишься. Недаром он презирает все эти идеи.
- Он не презирает идей, а боится их, - крикнул я. - Он трус и лжец.
- Ну, да уж ладно! Он трус, лжец и обманул меня, а вы? Извините за откровенность: вы кто? Он обманул и бросил меня на произвол судьбы в Петербурге, а вы обманули и бросили меня здесь. Но тот хоть идей не приплетал к обману, а вы…
- Бога ради, зачем вы это говорите? - ужаснулся я, ломая руки и быстро подходя к ней. - Нет, Зинаида Федоровна, нет, это цинизм, нельзя так отчаиваться, выслушайте меня, - продолжал я, ухватившись за мысль, которая вдруг неясно блеснула у меня в голове и, казалось, могла еще спасти нас обоих. - Слушайте меня. Я испытал на своем веку много, так много, что теперь при воспоминании голова кружится, и я теперь крепко понял мозгом, своей изболевшей душой, что назначение человека или ни в чем, или только в одном - в самоотверженной любви к ближнему. Вот куда мы должны идти и в чем наше назначение!
Вот моя вера!
Дальше я хотел говорить о милосердии, о
всепрощении, но голос мой вдруг зазвучал неискренно, и я смутился.
- Мне жить хочется! - проговорил я искренно.
- Жить, жить! Я хочу мира, тишины, хочу тепла, вот этого моря, вашей близости. О, как бы я хотел внушить и вам эту страстную жажду жизни! Вы только что говорили про любовь, но для меня было бы довольно и одной близости вашей, вашего голоса, выражения лица…
Она покраснела и сказала быстро, чтобы помешать мне говорить:
- Вы любите жизнь, а я ее ненавижу. Стало быть, дороги у нас разные.
Она налила себе чаю, но не дотронулась до него, пошла в спальню и легла.
- Я полагаю, нам бы лучше прекратить этот разговор, - сказала она мне оттуда. - Для меня всё уже кончено и ничего мне не нужно… Что ж тут разговаривать еще!
- Нет, не все кончено!
- Ну, да ладно!.. Знаю я! Надоело… Будет.
Я постоял, прошелся из угла в угол и вышел в коридор. Когда потом, поздно ночью, я подошел к ее двери и прислушался, мне явственно послышался плач.
На другой день утром лакей, подавая мне платье, сообщил с улыбкой, что госпожа из 13-го номера родит. Я кое-как оделся и, замирая от ужаса, поспешил к Зинаиде Федоровне. В ее номере находились доктор, акушерка и пожилая русская дама из Харькова, которую звали Дарьей Михайловной. Пахло эфирными каплями. Едва я переступил порог, как из комнаты, где лежала она, послышался тихий, жалобный стон, и точно это ветер донес мне его из России, я вспомнил Орлова, его иронию, Нолю, Неву, снег хлопьями, потом пролетку без фартука, пророчество, какое я прочел на холодном утреннем небе, и отчаянный крик:
“Нина! Нина!”
- Вы сходите к ней, - сказала дама.
Я вошел к Зинаиде Федоровне с таким чувством, как будто я был отцом ребенка. Она лежала с закрытыми глазами, худая, бледная, в белом чепчике с кружевами. Помню, два выражения были на ее лице: одно равнодушное, холодное, вялое, другое детское и беспомощное, какое придавал ей белый чепчик. Она не слышала, как я вошел, или, быть может, слышала, но не обратила на меня внимания. Я стоял, смотрел на нее и ждал.
Но вот лицо ее покривилось от боли, она открыла глаза и стала глядеть в потолок, как бы соображая, что с ней… На ее лице выразилось отвращение.
- Гадко, - прошептала она.
- Зинаида Федоровна, - позвал я слабо.
Она равнодушно, вяло поглядела на меня и закрыла глаза. Я постоял немного и вышел.
Ночью Дарья Михайловна сообщила мне, что родилась девочка, но что роженица в опасном положении; потом по коридору бегали, был шум. Опять приходила ко мне Дарья Михайловна и с отчаянным лицом, ломая руки, говорила: