— Да нет, не в этом дело. Я о вас так доблестно, уж извините, и не подумал бы думать… — Кто бы знал, как ему хотелось всё это оборвать, схватить патлатого болвана за руку, научиться прыгать по воздуху или призывать, например, летающие ковры, да убраться куда подальше, и вот потом уже точно — критически точно — никогда сюда не ступать больше ни-но-гой. Правда, ковры, к сожалению, если и летали, то отнюдь не для него, а воздух что-то там мутил с теми, кто, мол, железно верил в себя — значит, опять, вот же чёрт, мимо. — И почему же сразу кишка тонка? Как раз наоборот. На то, чтобы лежать и не рыпаться, когда тебя бьют, воли надо побольше, чем на то, чтобы прыгать да бросаться в отместку. Так что мы полежим, потерпим, залижем потом уж как-нибудь полученные раны… Ну а перед этим всех вас поголовно и помордно сдадим.
Вот теперь уже, хвала кому-нибудь занебесному да светлому, никто из присутствующих не смеялся.
То есть идиот-Кай за спиной всё пытался возмутиться и даже куда-то там подняться на свои несчастные подбитые лапы — наверное, если бы не ситуация, он бы, чего доброго, просто пошёл драть когтями да зубами удерживающую неудобную руку, нахально вбивающую обратно в пыль, — а вот зеленоглазый и его стая, интуитивно почуявшие неприятный палёный запашок, стали серьёзными, прямыми, прищуренными, хищными и серыми.
— Мужик, если он мужик, никогда до такого дерьма не опустится, — подтверждая догадки седого, холодно, скупо, но уже не так самонадеянно — с отдавленным хвостом-то так привольно, как прежде, не полаешь, — фыркнул он, не то обиженно, не то вот так вот презрительно поджимая полные красные губы. — Если бьют — то поделом. Бей, значит, в ответ. А не можешь — тогда пеняй на себя и терпи, и сделай так, чтобы к следующему разу смог. Или веди себя так, чтобы бить стало не за что.
— Поразительная просто логика, честное слово… — теперь весело стало уже по-настоящему, и улыбка заплутала на губах отнюдь не нервная. К тому же, Ирвин вдруг впервые сообразил, что пользоваться тем, что там болталось в его голове, он вроде бы умел, хитрить и играть на словах, будто на разложенных пасьянсом пиковых картах — тоже, и уверенности от этого открытия порядком прибавилось. — Но то мужики. А вы сами сказали, что мы оба никакие не они: я — всего лишь спятивший седой фрик, сопляк, уродец и чёрт поймешь кто ещё. Ну а он — так и вовсе, по вашим же меркам, баба. А раз баба, то можно и подоносить да поябедничать. И вот, скажем, даже добавить ко всему сверху, что вы, уроды такие, эту самую бабу ещё и… не знаю… хотя нет, знаю. Точно. Что вы её, ублюдки поганые, поимели во все дыры и во всех неприличных смыслах. То бишь изнасиловали без её на то согласия, получается. И кто тут после этого педик, ну?
Опус — или всё-таки не опус? — получился знатным: на грёбаном заднем дворе устоялась крепкая, закупоренная, бродящая замоченными листьями и прелыми красными ягодами тишина, в которой разве что шелестела одежда, царапался о холодный воздух отдалённый скрип машинных шин и где-то далеко на перекрёстке полосатые полицейские свистели в свистки да роняли на асфальт причудливые искривлённые тени.
Ирвин окончательно убедился, что пользоваться головой среди всех этих кретинов — каждого по-своему и каждого в своём — умеет только он один.
Например, Кай за его спиной, на которого он специально оглянулся и долго да внимательно посмотрел, приобрёл такой вид, будто ему оборвали нервы, искусали руки и таким вот несчастным полуживым страдальцем уложили спать до страшного сиплого мая. А эти, другие…
Эти выглядели так, точно сами на самом деле являлись некими злополучными принцессами, утлой ночнистой порой повстречавшими на тихих прежде улочках выбравшегося из психиатрического госпиталя известного пациента номер один.
— Какое — «изнасиловали»…? Ты что, совсем из ума выжил, чокнутый…?!
Ну вот, точно. Чокнутым его всё-таки посчитали.
— Не насиловали мы никого! Кто бы вообще стал?! Мы не из этих, которым плевать, куда всунуть, и которые ему за подтянутую подставленную задницу и зазывные поволочные глазки оценки накручивают, чтобы взашей отсюда не гнали! Потому что мозгов у твоей сраной принцессы нет, не в сиськи, так в жопу и смазливую морду всё и ушло!
Подсознание, от тела и сознания без приставки «под» сейчас намеренно отключённое, где-то на периферии кольнуло, царапнулось, болезненно и встревоженно завозилось, откуда-то решая, что всё, только-только услышанное, важно, важнее даже, чем льющийся по венам кислород, чем лопнувшее мыльное королевство и поход по набережной в заждавшийся мёртвый июль.
Ирвин запнулся, снова скосил назад глаза, вовремя и твёрдо замечая, что Кай дёрнулся, побледнел, скривился, отвернулся и возникать наглухо прекратил. Наверное, на его собственном лице проскользнула растерянность или что-нибудь такое же, которое всё портило, которое, что ещё хуже, могло всё на корню порушить, и, кое-как затолкав то обратно под землю, зарыв да сплясав поверху стучащими каблуками чёртово буги-вуги, обещая себе вернуться к этому позже или, что ещё лучше, не возвращаться вовсе, он, в голосе тем не менее упав, с незнакомым самому себе льдистым налётом отчеканил:
— Это уже не мои проблемы, и доказывать это тоже нужно будет не мне. Представьте только: мы оба — еле живые и избитые, на вас — ни царапинки, да и легенда красивая тоже получается. Вы, к примеру, над этой принцессой, с позволения, надругались, а я это волей случая застал. Принцесса оказалась моим другом, по причине чего я, ясное дело, бросился на вас в попытке её — то есть, извиняюсь, его — защитить, но куда же мне выстоять одному против целой сгрудившейся стаи… Ну а чтобы всё совсем уж наверняка, я могу и оставить на нём некоторые неоспоримые доказательства. Например, скажем, порвать, м-м-м… задницу. Или, допустим, он сам себе её порвет, тут уж как больше по душе, и отверчивайтесь потом, как хотите, но, думаю, эту вашу необоснованную агрессивность в его сторону хоть кто-нибудь кроме меня, да уже замечал. К тому же, только представьте, насколько нелепо с вашей стороны будет звучать и выглядеть, если вы попробуете вякнуть, что, мол, мы всё это сами и вы тут вообще ни при чём, угу…
Картина получилась убедительной, он признавал это сам. И ублюдки эти, щерящие на него пасти, в которых, наконец, перестала клубить уверенность да встал полупрозрачной стеной первый разжёванный страх, тоже всё прекрасно признавали — ввязываться и трогать уже заметно не хотели, сбивались плотнее, корчились, нерешительно поглядывали за угол, будто проверяя, не идёт ли кто-нибудь и не случится ли чего паршивого прямо и непосредственно сейчас.
Единственным, кто оставался надутым, мрачным, даже по ощущениям озлобленным, это Кай, на котором тут порядком поездили и, должно быть, раздавили в пух да прах, хотя мог бы и потрудиться понять, что иначе его от всего этого было не избавить, а если и избавить, то не по Ирвиновому плечу, потому что никаким суперсильным супергероем он, к собственному унылому сожалению, никогда не был.
Впрочем, в голове вертелись и вертелись эти паршивые отравленные строчки про задницу да оценки, и поэтому, наверное, особенной вины Вейсс перед ним не испытывал.
А если что — всегда мог извиниться чуть позже.
Ведь мог же, да?
— Так что, казнь отменяется? Или вы всё-таки не успокоитесь, пока не дадите волю своим чёртовым чешущимся рукам?
Победа всё равно была за ним, он видел это, ощущал как никогда остро каждым воспалившимся клочком; чувство, опускающее на макушку сплетённый из лавра волчий венец, стало первым за жизнь, но пьянить, отравленное теми-самыми-словами — не пьянило, более того, оставляя к себе бесчестно да пугающе…
Равнодушным.
Взгляд зеленоглазого, хотящий, правда же хотящий освежевать на ходу и на лету, он выдержал прямо, спокойно, тоже вот повально равнодушно, и когда тот перекосился, когда сплюнул к его ногам, запачкав носы ботинок, вырычал вялое, неохотливое, медвежье: — «Да пошли вы оба в жопу, чтобы ещё руки о вас марать, уродцы ненормальные», — Ирвин вдруг подумал, что, конечно, хочет, безумно-кошмарно хочет, но вместе с тем и совершеннейше не-не-не оставаться наедине с тем, кто, шурша и угрюмо прожигая ему спину, поднимался за той на длинные подгибающиеся ноги.