В такие минуты, естественно, возникает потребность к задушевной беседе: отогреть замерзшую птичку, проявить милость к падшему, если без особого расхода или чрезмерного напряжения сил, а тут и случай подоспел. Сразу по вступлении в ворота обители о. Матвей усмотрел в глубине рощи пробиравшуюся меж ветвей искру, крайне его насторожившую, хоть пожаров на кладбищах и не бывает; следом пропорхнула другая, пошустрей. Даже глаза себе усиленно протер для верности, когда же потаяли цветные круги в поле зрения, то дополнительно к прежним уликам уже не без гнева, батюшка учуял носом распространявшуюся гарь, и как бы сгущение воздуха чуть затмило сквозившую меж деревьями зорьку. Исхождение дыма из суховеровской усыпальницы указывало на затянувшееся там пребывание странника Афинагора, впервые и то косвенно напомнившего о себе за всю зиму. Еще утром подобное открытие повлекло бы немедленно его изгнание, так как отныне, по миновании снегов, столичные сыщики, повсюду рыскающие за врагами коммунизма, запросто могли застукать сокрывающееся здесь без прописки подозрительное лицо – с болезненными для старо-федосеевцев последствиями. «Уж и весна на дворе, а он все тут!» Однако извинительное для хозяина и родителя негодование сразу погасло: старец представился о. Матвею лежащим на обледенелом, без подстилки, гранитном ложе, в немощах возраста и бедственного одиночества.
Неслышно пробравшись на кухню, чтобы матушку не пугать, а пуще – не бередить одну незажившую материнскую рану, батюшка наскреб отовсюду всякой всячинки съестной пригорушки три, где среди третьевошной еды попадалось и совсем свежее, а бродяжке все впору!.. Скорой рукой, пока матушка с погреба не вернулась, поклал в порожнюю консервную банку, годную и котелком послужить в дальнейших странствиях, сверху же квашеной капусткой прикрыл и, увенчав сооружение горбушкой хлеба, вынес под полой… Жаль еще, леденцов в бумажке не прихватил – подсластить злосчастному старику созревшее в нем в дороге отказ-приказаньице, чтобы враз по выздоровлении исчезал бы отселе с глаз долой. «Христа ради, покинь нас сирых: без тебя трижды на дню с жизнью прощаемся. Зимку дотерпишь кое-как, вон звери-то не помирают, а летом везде тебе шалашик. Конец, конец нашей милости!» И вдруг разум опалило догадкой, что совсем близко теперь – развеется и лоскутовское гнездо по ветру русской смуты, и кабы не тянули постылые начальники со сносом Старо-Федосеева, поторопились бы, вот бы и попутчик о. Матвею в предстоящих странствиях по родной земле.
С оглядкой сообщничества о. Матвей протиснулся в решетчатую калитку, нажал плечом пристывшую к наледи дверь и в нерешительности замер на пороге: ничего было не слыхать, кроме бульканья. Однако блаженное, хоть и с придухом перегретого железа, почти банное тепло вместо ожидаемого чада, равно как и обшитые фанерой стены, заставляли забыть недавнее назначение каменного каземата. Глухая при входе занавеска преграждала путь, образуя род прихожей – повернуться разок, но в просвет справа, где-то вдалеке, виднелась ископаемого образца печурка с докрасна накаленным выводным коленом, и такой же пропащий чайник весело клокотал на ней, бренчал крышкой, чуть не приплясывал, что в особенности не понравилось о. Матвею. Окликнувший его голос – кто там без спросу ломится? – показался знакомым, однако легкомысленный склад речи как-то оскорбительно не вязался с обликом замерзающего старца.
– О-о, никак сам игумен пожаловал… салют, салют! – приветствовал тот же голос заглянувшего сбоку о. Матвея. – Заходи, чайком побалуемся… только прихлопни там потуже, застудишь ты мой вигвам!
Правда, на первый взгляд складывалось впечатление уютной, но крайней скудости. «Вот как надоть жить, – невольно подумал о. Матвей, – не тратя души на приобретение обременительной ветоши, чтоб не жалко было покидать, в известном смысле, съезжая с квартиры». Дивясь хитрости нищих, о. Матвей ревнивым взором обежал помещение, при очевидной тесноте обладавшее всеми удобствами пещерной цивилизации: странно, что столько умещалось там, в пространстве чуть поболе ладони. На продолговатом, под клеенчатой скатеркой, опрятном столике, ничем не напоминавшем чем он был раньше, красовалась постная, по христианскому сезону, однако в достаточном ассортименте всяческая снедь, даже лакомые груздочки в плошке, что для бродяги было, пожалуй, и не по чину. И вообще далеко не вся там утварь с мебелью была свалочного происхождения. Так у стенки, например, с необъяснимой точкой предчувствия батюшка обнаружил словно дразнивший своим сходством красный диванчик, выглядевший родным братом лоскутовскому канапе; еще прижизненное подношение одного безвременно погибшего благодетеля, оно много лет служило украшением домика со ставнями, пока под плюшевой обивкой Прасковья Андреевна к ужасу своему не обнаружила затаившихся там клопов. А несколько в сторонке… Все это время, во избежание какого-то сомнительного открытия о. Матвей избегал глядеть на постояльца, маячившего в поле зрения, но тут укорительно взглянул в упор. В левом углу, оказалось, устроена была низкая постель, надо полагать, на бросовом же войлоке с подбивкой из палого древесного листа, но прикрытая вполне добротным одеяльцем… и на ней в позе неглиже, с книжкой в откинутой руке, возлежал сам отшельник под сенью хорошо известной о. Матвею керосиновой лампицы, каким-то способом изъятой из его собственного чулана, в добротной, самому Матвею впору меховой безрукавке, придававшей ему вид скорее вольнодумца, нежели бегствующего иерея из разоренной русской фиваиды. Но в особенности смущало Лоскутова свисавшее у того с носа, на черном шнурочке и как-то неуместное в склепе адвокатское пенсне, то и дело повергавшее батюшку в сомнение насчет реальности происходившего. Тем не менее то был несомненный Афинагор, помолодевший от бездельного оседлого житья, а землистый оттенок на округлившихся щеках можно было принять и за санаторный загар. Однако если возмутительная, на голове, шерстями расшитая магометанская тюбетейка, прямой вызов приютившей его православной обители, хотя бы предохраняла от головной боли, то чем, чем мог прельстить духовное лицо заграничный сочинитель Франсоис Виллон, чью фамилию осведомленный в латинских литерах о. Матвей изловчился прочесть на корешке книги?
Занятно, что некоторые несообразности таинственно устранялись по ходу Матвеева недоумения, – так, едва подметил отсутствие в Афинагоровом хозяйстве бадейки с водой, последняя тотчас обнаружилась в темном углу с добавлением ковшика. Единственное, способное в дебри завести, объяснение заключалось в том, что застигнутый врасплох Афинагор по небрежности или рассеянности накинул на себя первопопавшуюся личину, нимало не сообразуясь со своей прежней внешностью. Покамест вступление выглядело до щекотки неправдоподобно, но так как в предшествующие годы о. Матвей попривык и не к таким приключениям, а до ночи особых занятий не предвиделось, тут ему до жути интересно стало – что из всего этого получится?
– Уж я тебя, братец, оттаивать собирался, в живых застать не чаял… – все еще с руками за спиной заговорил он, – ты видать славно прижился у меня… эку благодать вкруг себя развел, чесаный да гладкий лежишь, ровно конь после купания.
В ответ, как бы принимая тональность беседы, тот сравнил себя скорее с полевым увядшим цветком, который расправляет лепестки, будучи поставлен в воду, и теперь о. Матвей уже не воспринял шутку как неуместную вольность речи.
– Что ж, милость божия, дрова казенные… А ты полагал, я тут салатом из саранчи питаюсь? – посмеялся Афинагор. – Садись, низковаты потолки в твоих каютах, не зашибиться бы, а я тебе чайку с ромцем плесну. Не стесняйся, присунь в сторонку банку свою собачью, завтра пташек за твое здоровье порадую…
– Что ж, торопиться вроде некуда… – протянул о. Матвей, смущенный благоденствием бродяги.
Стало неловко не присесть на подвернувшийся за спиной чурбачок – просто из признательности, что избавил от стыда за досадное и жалкое приношение. И неизвестно, как тот обернуться успел, а уже протягивал обещанную, до краев налитую кружку: