Стукнула в последний раз – и раздался странный звук. На миг ей кажется, что это от ее ботинка. Но потом она поднимает голову и видит: с вершины дерева отвалилась ветка и застряла среди нижних ветвей. Всюду трепыхают листочки.
Она отрывает взгляд от крон деревьев. Подходит к машине с водительской стороны.
Заглядывает в окно.
Джун представляет маму на кухне: та делает множество дел сразу, хотя с удовольствием занялась бы чем-то одним. Скажем, почитала бы книжку. Но тут столько всего. Допустим, она моет сковородку, пристроив книжку на столешнице, чтобы удобнее было читать. Допустим, у нее за спиной на плите кипит суп. Допустим, он вот-вот убежит, но в самую последнюю секунду мама – спокойно-преспокойно – отворачивается от раковины и от книги, чтобы убавить огонь, а после возвращается к своим делам. Суп не убежал – чудом.
Вот какое оно привычное – движение маминой руки. Как выключить духовку на полуфразе. Затем договорить.
С ловкой, практичной грацией ее правая рука описывает полукруг над приборной панелью, затем – с легким поворотом корпуса – пролетает между передними сиденьями и, наконец, заносится назад. Быстрая дуга жизни, и на Мэй обрушивается удар топора.
Та мирно съезжает в кресле.
Как нет никакого перехода между тем, что было, и тем, что стало, так и Джун ни на секунду не задумывается, ничего не решает. Крутанулась и бежит, безотчетно, в страхе перед тем, что теперь возможно. Сухие ветки хрустят под потертыми розовыми ботинками, папа окликает ее – сначала обычным голосом. А потом – видно, заметил промельки крови в салоне – каким-то чужим, тошнотворным голосом, точно забившийся водосток, и все выкрикивает ее имя – непонятно зачем. Но она едва слышит, густой кустарник больно жалится. К рукам липнет невидимая паутина, а она все бежит.
«Стой, стреляют». Проносясь вниз по склону, мимо этих табличек на деревьях, Энн чувствует угрозу как некую границу в воздухе. Теперь, когда опасность поджидает даже дома, угроза эта стала еще ощутимее. Земли, куда она только что вторглась, земли, которые она пересекает от отчаяния, нелюбимы и нетронуты – лишь новые жуткие таблички появляются каждые несколько лет. Необъятные просторы дешевой земли, чьи владельцы кучкуются на пятачках у дороги, поближе к долине, ведь поселишься выше – зимой не оберешься хлопот. Акры за акрами, при этом целые поколения не отходят дальше чем на двадцать футов от своих передвижных домов. И все же от грязных диванов, где в мельтешащем свете телевизора валяются спящие тела, исходит право собственности; широким взмахом оно простирается над каждым деревцем и камнем, входящим в его законные – и справедливые – пределы, и тогда деревья с камнями становятся чем-то иным, историей людей, заявивших на них свои права; есть что-то недоступное, заговорщическое в темных стволах. Энн бежит со всех ног, по оврагам, сквозь холод, цепляясь за ветки, чтобы не упасть, обжигая ладони, и все больше убеждается, что эта земля, которой они все так гордятся, ничего не стоит. Холмистая, иссушенная, пыльная, летом выжженная пожарами, да и само лето – короткая передышка между зимами, главной чертой этих гор.
Она останавливается перевести дух, прикладывает к порезу комок снега. Ноги промокли и замерзли. Воздух волглый. Она бросает окровавленный снег на землю. Оглядывает озябшие руки, а когда снова поднимает глаза, замечает ворота между двумя соснами, а на них – табличку с надписью от руки: «Ферма эму: яйца, мыло, масла».
Растерев лицо снегом, она отворяет калитку. Ровно посреди двора стоит передвижной дом; сбоку и сзади, захватив кусочек луга, его огибает загон для эму. Под пристальным взглядом высокой птицы, склонившей голову набок, Энн направляется к дому. Птица поднимает одну ногу и загибает когтистый палец, будто у нее назрел вопрос. В отдалении, среди деревьев, доисторически прохаживаются другие эму, грязные и царственные.
С таким глубоким порезом ей, вероятно, потребуются швы. Кому-то придется отвезти ее в больницу. Она пока не решила, что скажет, не решила, стоит ли откровенничать. Но она так замерзла, так вымоталась, что даже думать об этом не может.
В нескольких шагах от крыльца ее обдает запахом изнутри дома. Это теплый, влажный запах, тяжело висящий у входа, несмотря на холод. Сбоку от крыльца крошечная пристройка из вагонки, внутри виднеется коврик для ванной и собачья миска.
Она стучит. Почти сразу дверь открывает пожилая женщина с седыми волосами.
– Мне нужно… – начинает Энн. Но женщина так спокойно на нее взирает, ни слова не говоря о ее рассеченной губе и даже не меняясь в лице, что Энн как-то теряется. – Я увидела табличку на калитке, – растерянно бормочет она.
Женщина кивает и жестом приглашает ее войти.
– Ждите здесь, – говорит она, затем исчезает в одной из комнат и миг спустя возвращается с клочком туалетной бумаги. Энн благодарит ее и промокает губу. Она готова расплакаться от облегчения – наконец-то хоть кто-то признал ее боль, пусть даже клочком туалетной бумаги.
Но женщина ничего не говорит про ее губу. Через тесную кухню они проходят в гостиную. На диване, перед телевизором, водруженным на две стопки журналов, сидит крупный мужчина. На стене пятнами проступают разводы, у дивана, уткнувшись мордой в лапы, стучит хвостиком по полу болезненного вида собачка.
– Вепшин, – ворчит мужчина, и стук прекращается.
Мужчина тоже не обращает внимания на ее губу, хотя туалетная бумага уже вся пропиталась кровью.
В дальнем конце комнаты на стеллаже расставлены товары с надписанными вручную ценниками.
– За студнем приходите летом, – говорит женщина. – У нас постоянно спрашивают студень.
– Нет-нет, ничего не нужно, – говорит Энн. – Мне бы только… Если вас не затруднит…
Собака приплелась к ногам женщины и поскуливает. Женщина опускается на колени и обхватывает ее морду ладонями, любовно приговаривая:
– Знаю, знаю, ты у нас уже совсем старенький. – Затем она встает. – На верхней полке мыло из жира эму, лаванда вон растет за окном. – Она указывает на ящик, закрепленный снаружи на подоконнике. – Дальше у нас идет мясо, сами коптили, потом массажные масла, масло для волос, масло для ванны. Там все на этикетках написано. Ну вы смотрите, читайте. Меня Джина зовут.
Джина уходит на кухню, где, судя по звукам, жарятся в жире от бекона яйца эму.
У Энн трясутся руки. Есть в этом доме что-то зловещее, от чего слова застревают в горле. Но что – она не знает. Ей хочется поскорее уйти, но сначала надо подумать. Если уходить, то куда? Прижимая к губе туалетную бумагу, она берет с полки мыло и смотрит на ценник: десять долларов. Десять долларов? Бутылочка масла для ванны – пятнадцать. Обернувшись, она видит Джину на кухне, слышит, как шкворчат и лопаются яйца на сковородке. Мужчина по-прежнему смотрит спортивный канал, собака стучит хвостом у Энн под ногами, пыхтя как-то слишком уж громко, настолько громко, что всюду в воздухе разливается ее дыхание. Влажное, грязное, оно оседает у Энн на коже, и ей уже не терпится отсюда убраться.
Все это ощущение хаоса, осознает она вдруг, проистекает от непрерывного жужжания. То громче, то тише.
И тут она впервые замечает, что за стеллажом с товарами, в темном углу, устроена отдельная комнатка величиной с чулан. Она заглядывает туда. И в таинственном сиянии видит мальчика.
На вид ему лет десять. Он склонился над столом. В руке у него что-то жужжит. Она приглядывается. Это продолговатый прибор с насадкой-иглой. Прибор подсоединен к черной коробке с различными кнопками и ручками, а та включена в розетку. Энн смотрит на мальчика со спины, в ежике волос – белый шрам, на тонкой красной футболке – дырка прямо у горловины.
Перед ним внутри специального бокса с подсветкой лежит крупное яйцо, изумрудное с бирюзовым и белым. С помощью прибора он занимается гравировкой по скорлупе. Самого рисунка ей не видно, а виден лишь свет сквозь нити узоров. Все вокруг заставлено другими такими же яйцами с гравировкой и резьбой: лесные пейзажи, пумы, медведи. Они прекрасны настолько, что дух захватывает. Мальчик видит ее краем глаза, но не поднимает головы. Он углубляется в работу, и жужжание продолжается, будто Энн там и нет вовсе.