За то время, что она тут стояла, мимо нее прошел не один человек. Если кто и замечал в воротах фигуру, укрытую тенью распахнутых створок, он только прибавлял шагу – и мимо. Нищая это улица, нищее-разнищее горестное время! Повсюду, во всякий час дня стоят горестные фигуры женщин, девушек, вдов, на лицах голод и горе, тело прикрыто немыслимыми отрепьями, и для каждой одно лишь спасение – может быть, найдется еще на нее покупатель. Военные вдовы на обесцененной пенсии; жены рабочих, у которых с каждым новым повышением доллара хитро выкрадывают в конце недели заработную плату мужа, даже самого трезвого, самого работящего; молоденькие девушки, которым стало невмоготу смотреть на страдания младших братьев и сестер каждый день, каждый час, каждую минуту та или другая захлопнет дверь своей конуры, где голод был ей товарищем и любовником – забота, решится, наконец, хлопнет дверью и скажет: «Теперь я на это пойду! Для чего себя беречь? Для еще большей нужды? Для первого же гриппа? Для бесплатного врача и бесплатного гроба? Все бежит, рвется вперед, спешит, меняется – а я себя берегу?»
И вот они стоят, в каждом закоулке, во всякий час, наглые или запуганные, болтливые или бессловесные, просящие, выпрашивающие: «Ах, только чашку кофе с булочкой…»
Нищая это улица, Георгенкирхштрассе. Инкассатор Газового общества, приказчик магазина мод, почтальон, когда завидят девушку, только прибавят шагу. Они не подожмут губы, не скажут наглого слова, не отпустят шутки, не состроят гримасы. Только дальше скорей – и мимо, чтобы слово, мольба, доходящая все же до сердца мольба чужого сердца не совратила на подачку, которой нельзя себе разрешить. Каждого ждет дома та же забота, у каждого сидит на шее злой гном: кто знает, когда моей жене, моей дочке, моей девушке придется так же стоять – первый день в тени под воротами, а вскоре и на светлой улице! Ничего не увидеть и мимо, ничей не доходит шепот до наших ушей. Ты одинока, и я одинок, мы умираем каждый в одиночку, спасайся кто может!
Но вот кто-то все-таки остановился перед Петрой, пожилой господин в котелке, с желтым совиным лицом, с желтыми совиными глазами.
– Что?.. – спросила она наконец вполне отчетливо.
– Скажите, фройляйн! – Он неодобрительно качает головой. – Здесь живут Пагели?
Пагели? Он, значит, ничего такого не хочет, он спрашивает о Пагелях. О Пагелях, о нескольких Пагелях, не меньше как о двоих. Нужно сообразить, кто он такой, чего он хочет, может быть, это важно для Вольфганга…
– Да?.. – Она старается взять себя в руки, господин чего-то хочет от них. Нельзя, он не должен узнать, что она имеет касательство к Вольфгангу, она, девушка, стоящая в воротах.
– Пагели?.. – спрашивает она еще раз, чтобы выиграть время.
– Да, Пагели! Ну вы, я вижу, не знаете! Немножко выпили, а? – Он подмигивает одним глазком, он, как видно, вполне добродушный человек. – Не делайте вы этого, фройляйн, днем не пейте. Вечером – пожалуйста. А днем это нездорово.
– Да, Пагели здесь живут, – говорит она. – Но их нет дома. Оба ушли. (Потому что нельзя, чтобы он поднялся к Туманше, чего он только не наслушается там, это может повредить Вольфгангу!)
– Вот как! Оба ушли? Верно, расписываться, да? Но если так, то они опоздали. Бюро уже закрыто.
Он и это знает! Кто же он такой? Вольфганг всегда говорил, что у него не осталось никого знакомых.
– Когда же они ушли? – спрашивает опять господин.
– С полчаса… Нет, уже с час! – говорит она торопливо. – И они мне сказали, что сегодня больше не придут домой.
(Нельзя, чтобы он поднялся к фрау Туман! Никак нельзя!)
– Так. Они вам это сказали, фройляйн? – спрашивает господин и смотрит недоверчиво. – Вы, значит, дружите с Пагелями?
– Нет! Нет! – возражает она торопливо. – Они знают меня только в лицо. Я всегда тут стою, потому они мне и сказали.
– Так… – повторяет задумчиво господин. – Ну что ж… благодарю вас.
Он медленно проходит воротами в первый двор.
– Ах, пожалуйста! – зовет она слабым голосом, даже делает вслед за ним несколько шагов.
– Чего вам еще? – спрашивает он, оборачивается, но не идет назад. (Он явно хочет зайти на квартиру!)
– Пожалуйста! – молит она. – Там наверху такие гадкие люди! Не верьте ничему, что они вам наговорят на господина Пагеля. Господин Пагель очень хороший, очень порядочный человек – я не имею к нему никакого касательства, я в самом деле знаю его только в лицо…
Человек остановился посреди двора в ярком солнечном свете. Он остро всматривается в Петру, но не может ясно разглядеть ее легкую слабую фигурку, застывшую в полумраке ворот; она стоит, наклонив голову, приоткрыв губы, напряженно проверяя действие своих слов, с мольбой сложив руки на груди.
Он задумчиво теребит желто-сивый ус большим и указательным пальцами и, подумав, говорит:
– Не бойтесь, фройляйн. Не всему-то я верю, что мне люди рассказывают.
Это прозвучало не язвительно, он, может быть, вовсе не метил в нее, это прозвучало даже ласково.
– Я очень хорошо знаю господина Пагеля. Я его знал еще вот такого махонького…
И он показал какого – на вершок от земли. Но тут же и оборвал, только кивнул еще раз Петре и окончательно скрылся в тени ворот, ведущих во второй двор.
Петра тихо отступила в свой защищенный уголок за створкой ворот. Она поняла, что сделала все не так, она не должна была ничего сообщать этому старому господину, знавшему Вольфганга еще ребенком, нет, она должна была ответить: «Живут ли здесь Пагели?.. Не знаю!»
Но она слишком устала, слишком разбита, слишком больна, чтобы думать об этом дальше. Она только будет стоять здесь и ждать, пока он не пройдет обратно. По его лицу она узнает, что ему там наговорили. Она скажет ему, какой удивительный человек Вольфганг, как он ни о ком не подумает дурного, никому не причинит зла… И все время, пока она стоит, прислонив голову к холодной стене, сомкнув глаза и чувствуя на этот раз с неудовольствием, как подступает чернота, означающая удаление от своего «я» и от своих забот, все это время она через силу мысленно провожает старого господина в его пути по второму двору. Потом поднимается вместе с ним по лестнице до квартиры фрау Туман. Ей кажется, она слышит, как он позвонил, и теперь она хочет представить себе его разговор с квартирной хозяйкой… Та станет жаловаться, хозяйка, ох, она станет жаловаться, выбалтывать все, обливать их обоих помоями, оплакивать свои пропащие деньги…
Но вдруг перед нею всплыла их комната, ее и Вольфа, эта мерзкая конура, позолоченная сиянием их любви… Голос мадам Горшок постепенно заглох вдали, здесь они смеялись вдвоем, спали, читали, разговаривали… Он стоит, бывало, и чистит зубы над умывальником, она что-то говорит…
– Ничего не понимаю! – кричит он. – Говори громче!
Она повторяет.
Он чистит.
– Громче!.. Не понимаю ни слова, еще громче!
Она повторяет еще раз, он чистит зубы, шипит:
– Громче, говорю я!
Она повторяет, они смеются…
Здесь они жили вместе, вдвоем, ей приходилось его ждать, но она никогда не ждала напрасно…
И вдруг в быстрой режущей вспышке света она увидела улицу, знакомую улицу, она идет по ней вперед и вперед… Фонтан с персонажами из сказок… Германспарк… вперед, все вперед, все еще городом… Теперь пошла деревня, бесконечная ширь с полями и лесами, мосты, заросли кустов… И снова города с домами и воротами, и опять земля и вода, огромные моря… и новые страны с городами и деревнями, необозримые… Уйти, оставить все за собой, встретить тысячу жизненных возможностей за каждым поворотом, в каждом селе… «Но все это, – проносится в ее мозгу, я охотно отдам и возблагодарю тебя в молитвах, если ты вернешь мне нашу комнату и в ней мое ожидание…»
Медленно надвинулась чернота. Все погасло, мир сделался неявственным. Проносятся черные хлопья, покрывают ее… Одно мгновенье ей еще казалось, что она видит гардины в их комнате, они висят желто-серые, блеклые и неподвижные в нестерпимой духоте, потом и это погасло в ночи.