Итак, эта самая Туманша, дрябло-рыхлая, но страдающая повышенной кислотностью, что сразу видно по ее лицу, шлепает со своим горшком по коридору.
Дверь в комнату Пагеля открывается, и на пороге показывается Вольфганг Пагель, высокий, широкоплечий и узкобедрый, со светлым веселым лицом, в кителе защитного цвета с пропущенной красной ниткой – материя добротная, даже сейчас после пяти лет носки у нее приличный вид, она только отливает мягким серебристым лоском, как бывает у листьев липы…
– С добрым утром, фрау Туман, – говорит он, вполне довольный. – Как же будет у нас с небольшим недоразумением насчет кофе?
– Ах, опять вы! – бросает раздраженно фрау Туман и, отвернувшись, норовит прошмыгнуть мимо. – Вы же видите, я занята!
– О, разумеется, извините, фрау Туман. Я просто так – спросил между прочим, потому что проголодался. Мы с удовольствием подождем. Еще же нет одиннадцати.
– Только не вздумайте прождать до двенадцати, – напомнила Туманша, стоя в дверях на лестницу предостерегающей богиней судьбы, и сосуд в ее руке закачался. – В двенадцать объявят новый курс, а старик в зеленной сказал, что доллар шибко взлетит и Берлин опять полетит кувырком. Так что придется вам как миленькому выложить мне за квартиру лишний миллион марок. А кофею теперь без наличных вовсе не будет.
Дверь за хозяйкой захлопнулась, приговор объявлен, Вольфганг оборачивается лицом к комнате и говорит в раздумчивой нерешительности:
– Она, собственно, права, Петер. Раньше двенадцати я, конечно, не могу уластить ее, чтобы она дала нам кофе, и если доллар в самом деле подскочит… что ты скажешь?!
Но он не ждет ее ответа и добавляет полусмущенно:
– Ложись в постельку, я сейчас снесу вещи в ссудную кассу, к «дяде». Через двадцать минут, самое позднее через полчаса, я буду снова здесь, и мы с тобой чудно позавтракаем булочками и ливерной колбасой, ты в постельке, я с краюшка, – что ты скажешь, Петер?
– Ах, Вольфи, – говорит она тихо, и глаза у нее становятся очень большими. – Как раз сегодня…
Хотя сегодня утром они еще об этом ни полусловом не обмолвились, он старается сделать вид, будто не понял ее. Немного виновато он говорит:
– Да, я знаю, так глупо получилось. Но, право, тут нет моей вины. Почти что нет. Этой ночью все шло шиворот-навыворот. Я был уже в большом выигрыше, но вдруг пришла мне сумасшедшая мысль, что теперь должно выйти зеро. Я и сам сейчас не понимаю…
Он замолчал. Он видел перед собой игорный стол, то есть просто захватанную зеленую скатерть, разостланную на самом обыкновенном обеденном столе в столовой добропорядочного буржуазного дома. В углу громоздко высится с башенками, с резными рыцарями и дамами, с шишечками и львиными пастями буфет. Потому что игорные клубы, игорные притоны тех дней, вечно скрываясь от уголовного розыска, вели кочевую жизнь. Как только запахнет паленым на старом месте, снималась на ночь у какого-нибудь обнищалого служащего столовая или гостиная. «Только на несколько ночных часов – ведь вам она в это время не нужна. Можете спокойно лежать в постели и спать; а что мы там делаем, вас не касается!»
Так и получалось, что у какого-нибудь бухгалтера или начальника канцелярии его довоенная гостиная, обстановку которой подбирала еще покойница-теща, превращалась с одиннадцати часов вечера в место сборища мужчин в смокингах, пиджаках или блузах и дам в вечерних туалетах. На тихой, невозмутимо-благопристойной улице шныряли мошенники-зазывалы и жучки, они заманивали подходящую публику: дядюшек из провинции, накачавшихся кутил, не знающих, где бы закончить вечер; биржевиков, которым мало каждодневного валютного столпотворения. Швейцар, получив свою мзду, крепко спал, дверь парадной могла хлопать сколько угодно. Внизу у входа, в благопристойном вестибюле с позеленевшими латунными крюками вешалок, стоял столик и на нем большой ящик с фишками, которые выдавал бородатый и печальный с виду великан, типичный вахмистр в отставке. На двери ватерклозета висел кусок картона с надписью: «Здесь!» Разговаривали только шепотом, было в интересах каждого, чтобы никто в доме «ничего такого» не заметил. И напитки здесь не подавались. Не нужно пьяных – от них лишний шум. Только игра, она достаточно опьяняет.
Тишина была такая, что уже в передней вы слышали жужжание шарика. Позади крупье стояли два господина в пиджачных тройках, готовые в любое время вмешаться и унять всякий спор грозным предложением покинуть зал, выйти из игры. Крупье во фраке. Но все трое походят друг на друга, он и оба его помощника – пусть этот толст, а тот худ, этот черен, а тот белокур. У всех у них холодные, быстрые глаза, горбатые злые носы, тонкие губы. Они почти не говорят друг с другом, им довольно взглянуть или в крайнем случае повести плечом. Они злы, жадны – авантюристы, рыцари большой дороги, каторжники, воры – кто их знает! Немыслимо вообразить, что у них есть какая-то личная жизнь, жена, дети, протягивающие им ручонки и говорящие «с добрым утром». Не представишь, каковы они наедине с собой, когда встают с постели, когда, бреясь, смотрятся в зеркало. Кажется, их предназначение – стоять у игорного стола злыми, жадными, холодными. Три года тому назад их еще не было, через год их больше не будет. Жизнь выплеснула их на поверхность, когда они понадобились; она снова унесет их прочь, неведомо куда, как только минет их пора, но в запасе у жизни они есть, у жизни есть все, что может понадобиться.
Вокруг стола сидят игроки побогаче, люди с толстыми, разбухшими бумажниками, которые надо выпотрошить; новички, простаки – плотва. Три молчаливые, нахохлившиеся хищные птицы особо следят, чтобы для каждого из них нашлось сидячее место. За этими в два, в три ряда теснятся прочие игроки, плотно прижатые друг к другу. Просовывая руку через плечо или из-под локтя стоящего впереди, они ставят свои ставки на том клочке игорного поля, который в данную минуту им лучше виден. Или же протягивают фишку высоко над головами других кому-нибудь из тех троих, шепотом давая свои указания.
Но, несмотря на эту толчею, на тесноту, здесь почти не бывает ссор: игроки слишком поглощены каждый своей игрой, бегом шарика, и не обращают внимания на других. К тому же имеется столько различных фишек всех оттенков, что даже при самом большом наплыве не больше двух-трех человек играют одним и тем же цветом. Все стоят сгрудившись: тут и красивые женщины, и приятного вида мужчины. Прислоняются друг к другу, рука задевает грудь, рука скользит по шелковому бедру: они ничего не чувствуют. Как при свете яркого пламени тускнеет и теряется отблеск слабого огонька, так для этих сдавленных в толпе существует только жужжание шарика, стук костяных фишек. Мир застывает, грудь не дышит, время стоит на месте, пока шарик бежит, сворачивает к лунке, передумывает, скачет дальше, постукивает…
Есть! Красное! Нечет! Двадцать один! Но вот грудь снова дышит, лицо утрачивает напряженность – да, эта девушка красива… «Ставьте, дамы и господа! Ставьте! Ставьте!» И шарик бежит, жужжит, постукивает… Мир застывает…
Вольфганг Пагель протиснулся во второй ряд стоящих игроков. Ближе ему не пробраться, за этим следят три хищные птицы, которые обмениваются недовольным взглядом, как только видят, что он пришел. Он самый нежеланный игрок, он Барс аль-пари, человек, который играет осмотрительно, не дает себе увлечься, человек с ничтожным оборотным капиталом в кармане, на такие деньги и смотреть-то не стоит труда, не то что отбирать их; человек, который каждый вечер приходит с твердым намерением забрать из банка ровно «столько, чтобы достало на хлеб», – и которому это по большей части удается.
Менять клуб Пагелю ни к чему (игорных клубов в эти дни – что дров в лесу, – как есть повсюду героин, кокаин и морфий; как есть повсюду нагие танцовщицы, французское шампанское и американские сигареты; как есть повсюду грипп, голод, отчаянье, разврат, преступление). Нет, коршуны во главе стола тотчас же его узнают. Они его узнают по тому, как он входит, по его пытливому взгляду, отчужденно обегающему всю шеренгу лиц, чтобы затем остановиться на игорном поле. Узнают по преувеличенному спокойствию, наигранному равнодушию, по тому, как он ставит, как он долго выжидает, когда кончатся случайные скачки счастья, чтобы ухватиться за «серию»: птицу узнают по полету!