Литмир - Электронная Библиотека

– Из-за нас. – Она ухмыляется. – Из-за жизни. Она недостаточно другая.

– Что?

Тонки подается вперед. Она не так взволнована, как при разговоре об обелисках, но понятно, что это долго таимое знание беспокоит ее. На миг в ее открытом грубоватом лице ты видишь Биноф; затем она говорит и снова становится геоместом Тонки.

– Все меняется во время Зимы. Верно? Но недостаточно. Подумай вот о чем: все, что растет или ходит по земле, может дышать воздухом мира, есть его пищу, выживать в обычных пределах температуры. Нам не нужно для этого меняться; мы ровно таковы, какими должны быть, поскольку мир таков. Верно? Может, люди – самое худшее из всего этого, поскольку нам приходится пользоваться руками, чтобы делать одежду, вместо того чтобы отращивать шерсть… но мы делаем одежду. Мы созданы для этого, с умными руками, которые могут шить, и мозгами, которые понимают, как охотиться или выращивать животных на мех. Но мы не приспособлены отфильтровывать пепел прежде, чем он зацементируется в легких…

– Как некоторые животные.

Тонки неприязненно смотрит на тебя.

– Кончай перебивать. Это невежливо.

Ты вздыхаешь и жестом показываешь ей продолжать, и она удовлетворенно кивает:

– Ладно. Некоторые звери во время Зимы отращивают легочные фильтры – или начинают дышать водой и уходят в океан, где безопаснее, или зарываются в землю и впадают в спячку, или что еще. Мы же научились не только шить одежду, но строить склады, стены и выработали Предание камня. Но все это запоздалые мысли. – Она размахивает рукой, подбирая слова. – Как если бы… когда из колеса вылетает спица, а ты посреди дороги между двумя общинами, тебе приходится импровизировать. Понимаешь? Ты берешь щепку или даже металлический прут и заменяешь поломанную спицу, просто чтобы колесо продержалось до колесного мастера. Вот что случается, когда киркхуша во время Зимы вдруг развивает в себе пристрастие к мясу. Почему они не едят мясо всегда? Потому, что изначально они были созданы для чего-то другого, им все равно лучше питаться чем-то другим, и поедание мяса Зимой для них – решение наспех, поправка природы в последнюю минуту, чтобы киркхуша не перестала существовать.

– То есть… – Ты немного ошеломлена. Звучит безумно, но почему-то верно. Ты не видишь никаких дыр в теории и не уверена, что хочешь их найти. Тонки не из тех, с кем ты готова потягаться в логике.

Тонки кивает:

– Вот потому я и не могу перестать думать об обелисках. Их сделали люди, то есть наш вид как минимум не моложе их! Времени много, чтобы ломать, начинать и снова ломать. Или, если предания Лидеров правдивы… может, его достаточно, чтобы поставить все на место. Что-то, что помогло бы нам продержаться, чтобы все исправить.

Ты хмуришься.

– Постой. Лидеры Юменеса думают, что обелиски – остатки какой-то мертвой цивилизации – есть именно средство исправления?

– В основе. Эти истории говорят, что обелиски держали мир как единое целое, когда он грозил развалиться. Это предполагает, что однажды с привлечением обелисков могут закончиться и Зимы.

Конец всем Зимам? Это даже представить трудно. Нет нужды в путевых рюкзаках. Схронах. Общины могут существовать вечно, всегда расти. Каждый город может стать, как Юменес.

– Это было бы потрясающе, – шепчешь ты.

Тонки резко смотрит на тебя.

– Орогены тоже могут быть средством ремонта, сама знаешь, – говорит она. – А без Пятого времени года вы и не будете нужны.

Ты хмуришься ей в ответ, не понимая, встревожиться или успокоиться тебе от этого заявления, пока она не начинает пальцами разбирать оставшиеся волосы, и ты понимаешь, что тебе уже и нечего сказать.

* * *

Хоа ушел. Ты не уверена куда. Ты оставила его в лазарете, где он пялился на Рубиновласку, и когда ты вернулась к себе, чтобы перехватить еще пару часов сна, его не было, когда ты проснулась. Его маленький сверток с камнями по-прежнему в твоей комнате, рядом с твоей постелью, так что он наверняка намерен вскоре вернуться. Возможно, это ерунда. Но все же после стольких недель тебе странно недостает его непонятного, тихого присутствия. Но, может, оно и хорошо. Тебе надо кое-кого посетить, а это может пройти легче без… враждебности.

Ты входишь в лазарет медленно, тихо. Наверное, думаешь ты, сейчас ранний вечер – в нижней Кастриме всегда трудно понять, но твое тело все еще настроено на ритмы поверхности. Сейчас ты в этом уверена. Некоторые люди на платформах и мостиках смотрят на тебя, когда ты идешь мимо; эта община уйму времени тратит на пересуды. Это не имеет значения. Все, что имеет значение, – успел ли Алебастр прийти в себя. Вам надо поговорить.

Тела умершего этим утром Охотника нет, все вымыто. Лерна внутри, в свежей одежде, он бросает на тебя короткий взгляд, когда ты входишь. Он по-прежнему замкнут, замечаешь ты, хотя он лишь мгновение смотрит тебе в глаза прежде, чем кивнуть и снова вернуться к тому, что он делал при помощи чего-то похожего на хирургические инструменты. Рядом с ним еще один человек, набирает пипеткой что-то в маленькие стеклянные пузырьки; он даже голову не поднимает. Это лазарет. Любой может войти.

Лишь на полпути по длинному центральному проходу лазарета между рядами коек ты осознаешь, что слышишь некий звук, который подсознательно все время слышала: что-то вроде гудения. Сначала он кажется монотонным, но, сосредоточившись на нем, ты различаешь множество тонов, гармоник, тихий ритм. Музыка? Музыка столь чуждая, столь трудная для понимания, что ты даже не уверена, применимо ли к этому слово «музыка». Ты не можешь понять поначалу, откуда она исходит. Алебастр на том же месте, где ты его видела утром, на груде подушек и одеял на полу. Непонятно, почему Лерна не уложил его на койку. Рядом на ночной тумбочке стоят склянки, рулон чистого бинта, ножницы, банка мази. Судно, по счастью еще не использованное после последней мойки, но все равно вонючее, стоит рядом.

Эта музыка исходит от камнеедки, и ты с изумлением это понимаешь, когда садишься на корточки рядом с ним. Сурьма сидит, скрестив ноги, рядом с «гнездом» Алебастра, совершенно неподвижно, как изваяние сидящей скрестив ноги женщины с поднятой вверх рукой. Алебастр спит – хотя в странной, почти сидячей позе, которой ты не понимаешь, пока не осознаешь, что он опирается на руку Сурьмы. Может, только так ему удобно спать? Сегодня его руки перебинтованы, блестят от мази, и он без рубахи – что помогает тебе увидеть, что его раны не так серьезны, как ты думала раньше. На его груди и животе нет каменных участков, и лишь несколько небольших ожогов на его плечах, большинство из них затянулись. Но его торс исхудал почти до состояния скелета – мускулов почти не осталось, ребра торчат, живот запал.

И его правая рука намного короче, чем утром.

Ты поднимаешь взгляд на Сурьму. Музыка исходит откуда-то изнутри ее. Ее черные глаза устремлены на нее; они не реагируют на твой приход. Это успокаивающая, странная музыка. И Алебастру вроде хорошо.

– Ты не заботилась о нем, – говоришь ты, глядя на его ребра и вспоминая бесчисленные вечера, когда ты ставила перед ним еду и сверлила его злым взглядом, пока он устало пережевывал ее. Вы вместе с Инноном все думали, как бы привлечь его к совместной трапезе. Он всегда больше съедал, когда думал, что на него смотрят. – Если ты собиралась украсть его у нас, то хотя бы кормила его как следует. Раскормила бы прежде, чем сожрать, или как еще.

Музыка продолжается. В ней возникает очень слабый скрежещущий звук, а ее черные глаза-кабошоны наконец обращаются к тебе. Это настолько чуждые глаза, несмотря на их внешнее сходство с людскими. Ты видишь сухой, матовый материал ее белков. Ни вен, ни пятен, ни грязно-белых оттенков, которые говорили бы об усталости или беспокойстве или еще о чем человеческом. Ты даже не можешь сказать, есть ли зрачки в ее черных радужках. Насколько ты знаешь, она даже видеть ими не может и определяет твое присутствие и направление локтями.

Ты встречаешься с этими глазами и внезапно понимаешь, как мало осталось в тебе того, что способно испытывать страх.

19
{"b":"717332","o":1}