– Вот, значит, как.
Я обвел глазами ресторан; знакомая обстановка уже не вызывала доверия, и люди, из которых многих я знал как постоянных посетителей, были мне чужды. Официантка, с которой я обычно шутил, расплачиваясь, молча подошла и молча отошла; словно оглохший, я встал и, выйдя с Леной из ресторана, проводил ее до ближайшей остановки, как я всегда делал.
– Когда пойдешь?
– Завтра.
Мы стояли и ждали. Потом пришел автобус, и она поцеловала меня.
– Я тебе позвоню.
И что у нее будет мне сообщить?
7
Спал я неважно. Или, точнее, я не спал совсем. Что там, в этих делах, Андреаса и моем? Что может там быть? Госбезопасность отследила мое анонимное сообщение и вышла на меня? Я печатал его на моей пишущей машинке «Эрика», которых в ГДР были тысячи. А не могли ли они идентифицировать шрифт моей пишущей машинки, ведь я на ней печатал и мою докторскую? Почему я не подумал раньше запросить мое собственное дело? Если в деле Андреаса что-то есть, то что-то есть и в моем. Мне нужно было сделать это сразу же, как только Лене пришла в голову мысль залезть в дело Андреаса. Где только была моя голова?
Вопросов было не много, и очень скоро мне стало ясно, что ответов на них у меня нет. Но я не мог от них отделаться, словно от обрывков мелодии, навязшей в ушах. Что может быть в этих делах? Почему я напечатал это сообщение на моей пишущей машинке? Почему я не запросил мое дело? Через некоторое время мучительны стали не только вопросы, на которые не было ответов, но мучило уже само их повторение. Уже то, что они всплывали снова и снова и их нельзя было выключить – ни отвязаться от них, ни уклониться, ни убежать.
Словно от приступов боли, которая накатывает и накатывает. Иногда очередной приступ задерживается. И ты уже думаешь, что – прошло. Но он только запоздал и вгрызается, как предыдущий, – нет, хуже, потому что ты оказался безоружен, не сжался для защиты. Снова и снова я ворочался с боку на бок, включал свет, вставал, открывал и закрывал окно или шел на кухню и ставил чайник. Снова и снова эти вопросы ненадолго отступали, и я думал, что отделался от них. Но они возвращались – такими же безответными, бессмысленными и мучительными, как прежде.
Ближе к рассвету немного поотпустило. Отпустили боль и озабоченность, мучившие всю ночь, отпустили вопросы, на которые не находилось ответов. Я следовал привычному распорядку; утром решал проблемы с сервером одного клиента, которого продолжал обслуживать и выйдя на пенсию, после обеда отправился на прогулку, случайно встретил одну вдову из соседнего дома, наделенную сильным эротическим магнетизмом семидесятилетнюю женщину, которая мне нравится и которой нравлюсь я, и посидел с ней за столиком уличного кафе какое-то время. Пока невольно не подумал о том, как она, должно быть, отреагирует, когда в газетах напишут об основоположнике кибернетики и информатики в ГДР как о шпике Штази. Она из Западной части, у нее наивный западный взгляд на добро и зло.
Но нет, я не настолько важная персона. Кого вообще интересует кибернетика и информатика ГДР? Правда, если Лена решит, что скандал вокруг моего имени может привлечь внимание к ее проекту, она сделает все, чтобы этот скандал раздуть. Насколько громким он может стать? Дойдет ли до чего-то большего, чем статья во «Франкфуртер альгемайне цайтунг» или в «Зюддойче цайтунг»? Я не мог себе этого представить, но за прошедшие годы случилось многое, чего я не мог себе представить.
Я вернулся домой и стал ждать звонка Лены. Прежние вопросы уже не пульсировали в голове. Но как трогаешь невольно языком ранку во рту и нажимаешь на нее, пока не начнет снова болеть, так и мои мысли снова и снова возвращались к Лене и к тому, что она может раскопать. И к тому, что тогда будет.
В этот вечер она так и не позвонила. Она позвонила только вечером следующего дня. Она говорила так, словно сидела надо мной в судейском парике: сухо, строго, холодно. Ей нужно со мной поговорить. Она придет во второй половине дня.
8
Где-то я читал, что одиночество можно перенести, если с ним подружиться. Мне это тогда сразу стало понятно.
В ночь после звонка Лены я подружился с одиночеством. Я расстался с Андреасом. Его не должна была коснуться вся та грязь, которую Лена выльет на нашу дружбу. Вокруг него все должно было остаться так, как было при его жизни.
Я представлял, как она остановится в дверях, войдет в мою комнату, сядет на диван. Чопорность, скупые движения, на лице отчужденность, надменность, сознание своей правоты. Она не поздоровается, не будет никаких вступлений, она начнет прямо с обвинения. Да нет, не будет она выдвигать обвинений, просто сразу огласит приговор. Я выдал, предал и продал Андреаса, чтобы обеспечить себе место руководителя, на которое мог бы претендовать он; я не мог его отпустить, потому что использовал его, эксплуатируя его дар и выдавая его достижения за свои. Я сыграл свою гнусную игру не только с Андреасом, который на Западе мог бы сделать большую карьеру, но и с ее матерью, которую привела к ранней смерти печальная судьба мужа, и с нею, его дочерью, которая могла бы вырасти в свободной стране. Да, она приплетет и Паулу – хотя Паула и Андреас вообще не сошлись бы, если бы он убежал, – и себя, хотя в случае его побега ее и на свете бы не было, разве что была бы какая-нибудь другая дочь, которая могла бы родиться у Андреаса с другой женщиной на Западе. Но логикой Лену не остановишь. Она свалит на меня всю свою бесполезно прожитую жизнь, свои профессиональные неудачи, свою бездетность, свои разорванные отношения. Если бы у Андреаса была другая жизнь, без меня, без моей дружбы, моего влияния, она была бы счастливым ребенком счастливых родителей и стала бы счастливой женщиной. Можно подумать, Андреас был несчастен, и брак его был несчастным, и ее он растил несчастной! В жалобах на свои несчастья она утратит контроль, начнет размахивать у меня перед носом копиями из дела, говорить все громче и громче, кричать и плакать.
Она будет ждать, что, раздавленный стыдом и чувством вины, я начну просить у нее прощения. И тогда она снова возьмет себя в руки, наденет свою маску судьи и скажет, что она могла бы простить, но правда должна выйти на свет, и она об этом позаботится. После чего она будет ожидать, что я в отчаянии стану умолять ее не делать этого, не разоблачать меня, не унижать меня. И – ах, какое она испытает наслаждение, если я при этом еще и расплачусь! Нет, возразит она, это должно быть сделано, и при этом будет смотреть на меня как на какой-то гнойник, который хирург скальпелем правды должен удалить из истории.
Нет, в этой игре Лены я участвовать не буду. Я понимаю, что она захочет освободиться от груза этой истории и ей надо будет выговориться. Она дочь моего друга, и я стерплю ее лицо судьи, ее крики и слезы. Но изображать сожаление только для того, чтобы она успокоилась, – нет, это было бы уж слишком. И я скажу ей, что та грязь, которую она раскопала в делах, это неправда. Ее это не убедит, она снова выйдет из себя, и мне придется ее выставить.
Все это не заденет Андреаса. Я расстался с ним, он обрел свой покой, а я – свой. Тот разговор между нами, которого так и не случилось при его жизни, разговор, с которым, казалось, можно было не спешить, пока уже не стало слишком поздно, – он состоялся. Я рассказал ему, чтό в свое время произошло, и чтό я сделал, почему, для чего, – и что я этим не горжусь, но рад, что это подарило нам жизнь, прожитую в дружбе и совместной работе. Что во лжи настоящая жизнь невозможна и что в ГДР нельзя было жить полной жизнью в дружбе и совместной работе. Что я пытался извлечь максимум из той скверной ситуации – максимум для него и для меня, и что я знаю: мне не следовало делать это за его спиной. Что я не хочу это оправдывать – или хотя бы чем-то извинять, и что я склоняюсь перед его приговором.
И он засмеялся, понимающе и дружески, и обнял меня за плечи: «Да ладно». И заговорил о тех славных годах, которые мы прошли вместе, о нашем проекте, о наших женщинах, об отпусках, проведенных вместе на даче, или на побережье Балтики, или в Шпревальде, о том, как мы часто мечтали съездить вместе в Амстердам с заездом в Гаагу и как сразу после Объединения мы туда съездили вместе – по дешевке: ночь в автобусе туда и ночь обратно, чтобы было два дня на город и в отеле платить только за одну ночь. Амстердам… Все в свою первую поездку на Запад кидались в Париж, или в Лондон, или в Рим, но мы еще студентами открыли для себя и полюбили Спинозу – точильщика и шлифовальщика линз, первого светского мыслителя, философа, стремившегося постичь высшее и глубочайшее с геометрической точностью. Мы прошли в Амстердаме по его следам и не могли наглядеться на каналы, мосты и узкие кирпичные домики. И на свежую селедку, которая как раз появилась и таяла на языке, как масло!