И даже когда вдали показались уродливые стены Колизея, над которыми поднимались печные дымы, мы не ослабили бдительности, хотя и были вынуждены сбавить шаг – мешали горы мусора, местами возвышавшиеся до лошадиных губ.
Мне казалось, что наш путь лежит на другой берег Тибра, в Ватикан, где папа Климент VIII ждал известий о судьбе своей внучатой племянницы, а камерленго Святой римской церкви кардинал Пьетро Альдобрандини ди Мадонна – доклада о злоключениях своей дочери, но дон Чема свернул к Авентинскому холму, где за воротами Сан-Паоло, неподалеку от базилики Святой Сабины, стоял его дом.
– Сегодня воскресенье, Мазо, – сказал он, заметив мое недоумение, – сегодня мы предаемся науке смирения.
Атлет Иисуса, подвижник Господа ради, страж добра, неуклонный враг Сатаны, неудержимый воин духа, неустрашимый и прямой, как его вера, мессер Хосе-Мария Рамон де Тенорьо-и-Сомора по прозвищу дон Чема был терциарием Доминиканского ордена, великим квалификатором – следователем по особо важным делам Конгрегации священной канцелярии, авторитетным ересиологом, экспертом по духам двенадцати категорий и тварям неведомым, но существующим, доктором utroque iure[3] и доктором теологии, левой рукой всесильного кардинала-племянника Пьетро Альдобрандини и лучшим мастером по бритью женских ног.
Бритье женских ног входило в его ars humilitatis[4], которой он занимался по воскресеньям, и ничто не могло этому помешать.
Но тем вечером, прежде чем предаться ученым занятиям, дон Чема приказал устроить Неллу в комнате рядом с кухней под присмотром надежной и бодрой старушки, вооруженной четками и острым ножом, а потом продиктовал письмо, адресованное кардиналу-племяннику:
«Ваше высокопреосвященство, она жива и находится у меня. Однако ее состояние внушает опасения. Буду весьма и весьма признателен, если завтра пришлете ко мне сера Сантоцци, чтобы он осмотрел девушку и сделал необходимые распоряжения.
Datum Romae,
Aventinus,
28 августа 1601 года».
Обычно в коротких деловых посланиях кардиналу-племяннику обращение к нему по обоюдному согласию сокращалось до аббревиатуры V.E.D. – Vestra Eminentiam, Dominum[5], но на этот раз дон Чема решил, видимо, подчеркнуть эмоциональную и сюжетную значимость события, прибегнув к полному титулованию.
Письмо было вручено капитану саксонцев, который тотчас со своим отрядом отправился в Ватикан.
И только после этого дон Чема, убедившись, что ворота, двери и окна заперты на тридцать девять засовов и двенадцать замков, приказал подавать ужин.
Когда дон Чема уставал или был взволнован, он слегка прихрамывал – давала о себе знать старая рана.
Тем вечером он припадал на ногу сильнее обычного.
Воскресное меню вполне отражало характер хозяина, предпочитавшего простую речь, простую еду и простых женщин. Однако вечернее застолье редко сводилось к тривиальному приему пищи: как-то после ужина дон Чема заставил нас дышать дымом табачных листьев, привезенных из колоний, в другой раз мы давились горьким турецким кофе, который так понравился Клименту VIII, что он призвал «отнять этот чудесный напиток у дьявола», а в начале лета после трапезы хозяин угостил нас листьями растения, которое индейские короли называют «кока», после чего я оказался в некоей спальне, где раб рабов Божьих занимался иррумацией с его высокопреосвященством, и не знай я, что понтифик прикован к постели тяжелой подагрой, решил бы, что это происходит наяву…
Но тот вечер обошелся без сюрпризов.
На стол подавала милая хромоножка Нотта, рыжеволосая малышка с зелеными раскосыми глазами, которая, если верить сплетням, была прижита кухаркой от папского гвардейца. От нее пахло сушеными яблоками, ромашкой и теми особыми субстанциями, которые обычно источает манкое тело юной целки.
Я сидел по правую руку от хозяина, занимавшего место во главе стола, а по левую – мадонна Вероника, мона Вера, статная домоправительница дона Чемы, твердая духом и нежирная телом, которая, вопреки моде, не отбеливала лицо и не сбривала брови. Из почтения к хозяину она сидела на третьем от него стуле, пропустив два свободных. Ей было доверено разливать вино, которое, даже самое крепкое, было стократ безопаснее воды из Тибра.
Обычно после ужина хозяин приглашал меня в кабинет, где я отчитывался de usibus[6] – о книгах, которые пережил за то время, что минуло с нашей предыдущей встречи. О книгах из библиотеки дона Чемы.
Книжное собрание монастыря, где я провел детство и отрочество, содержало около двух сотен инкунабул, прикованных цепями к полкам. По большей части это были богословские труды, а также греческие манускрипты, из которых монахи тайком вырезали куски пергамента, чтобы изготовить маленькие молитвенники, пользовавшиеся спросом у крестьян.
Библиотека герцога Савойского, которую мне довелось мельком видеть, сопровождая нашего аббата, поражала воображение обилием и красотой книг, но я не принадлежал к тем, кто носил тяжелую османскую парчу, рыхлый венецианский бархат, китайские шелка и обладал правом жить без спроса.
Книгохранилище же сера Марио, нотариуса и ценителя прекрасного, родного брата нашего настоятеля, мне не удалось увидеть и одним глазком: его книги, как и его оружие и доспехи, хранились в комнате, обитой изнутри железом и запертой на семь замков.
Дон Чема в первый же день моего пребывания в его доме распахнул передо мной двери своей сокровищницы. Она, конечно, была гораздо меньше библиотеки герцога Савойского, но больше и богаче, чем книжное собрание нашего монастыря. Гомер и Вергилий, Аристотель и Платон, Августин и Фома, Данте и Отцы Церкви, толстые тома в переплетах из телячьей кожи и хрупкие пергаменты в свитках…
– Пируй, Мазо, – сказал дон Чема, – но проглатывай только то, что прожуешь.
И я принялся жевать и проглатывать книгу за книгой, а дон Чема проверял, справляется ли мое пищеварение с Платоном, Фомой и Боккаччо.
О характере этих бесед и особенностях наставника свидетельствует, например, наш разговор о Данте и его Комедии, а точнее – о пятнадцатой песни Ада, где говорится о седьмом круге с его тремя поясами.
Как известно, в первый пояс этого круга Данте поместил насильников над ближним и его достоянием, то есть тиранов и разбойников, во второй пояс – насильников над собой и своим достоянием, а именно самоубийц и мотов, а в третий – богохульников, содомитов и взяточников.
И среди всех этих насильников, среди всех этих мерзавцев волею автора обречен страданиям Брунетто Латини, учитель Данте, человек, который заменил поэту рано умершего отца. При этом автор Комедии ничего не рассказывает о прегрешениях Брунетто.
– А ведь мы, – сказал я, в очередной раз отчитываясь de usibus, – ценим Данте именно за прямоту и точность высказывания…
– Иногда мне кажется, – проговорил дон Чема, – что в Комедии словно просвечивает другая поэма, которую Данте мог бы написать, не чурайся он двусмысленности и обладай способностью смотреть на предметы с разных точек зрения. При первом чтении Комедии меня поразило – да и сейчас поражает – начало эпизода, когда Данте, собственноручно поместивший Брунетто в преисподнюю, при виде учителя вдруг восклицает с изумлением: «Вы ли это, господин Брунетто?» Это изумление – что оно значит? Лицемерие? В это невозможно поверить, имея представление о характере Данте и тех средствах, которые он использует для достижения своих целей. Но как бы то ни было, читатель смущен и взволнован этим риторическим приемом, неожиданным, раздражающим и словно призывающим к бдительности. Мы не знаем о Брунетто ничего плохого, он замечательный писатель и искренний патриот Флоренции, где занимал видные посты, что было бы невозможно, будь его репутация подмоченной. Выходит, Данте знал что-то очень дурное о своем учителе, раз поместил его среди мерзких грешников. Да при этом еще выставил на всеобщее обозрение! Он ничего не рассказывает нам о грехах Брунетто, но мы можем догадаться о них, поскольку среди тех, кто оказался в седьмом круге, встречаются содомиты. Так что же Данте, он честен или безжалостен? Почему он выдал тайну любимого учителя, которую, похоже, знали только они, он и Брунетто, и больше никто? При всем при том их встреча – это встреча отца и сына, которые беседуют так, словно никакого зла, никакой тайны между ними не было и нет. И его почтительный тон в разговоре с учителем вызывающе противоречит приговору, который Данте-сочинитель ему вынес. А когда их встреча заканчивается и Брунетто возвращается к бесцельному и вечному бегу по кругу среди грешников, Данте вдруг сравнивает его с веронскими бегунами и говорит, что Брунетто похож на героя: «Он обернулся как победитель, а не проигравший». Потрясающая сцена, в которой поэт демонстрирует способность к сомнению, отказ от окончательных диагнозов и приговоров. Наша бдительность оказывается вознагражденной. Мы с изумлением обнаруживаем, что Данте-персонаж ставит под сомнение суд Данте-писателя; Данте, который всегда старался исходить из должного, идеального, вдруг дал слово самой жизни, превратившись из моралиста в художника. Он без колебаний осуждает Паоло и Франческу, но в случае с любимым учителем позволяет победить волшебной сложности, и картина мира становится волнующе богатой, многомерной…