-Ну и как, Вам мой… язык – язык-то Вам понятен?– рассеянно спросил Эренбург, приостановившись и глядя куда-то поверх головы Крестинского.
Потупив глаза, тот молча кивнул.
-А… мысли? – не унимался Эренбург, – ведь мой Карл Шмидт – он и социалист и… лютый немецкий националист! Каково, а? А вообще – такое может ли быть в природе?! – и вдруг расхохотался чистым ребяческим смехом, мелко тряся своей густой шевелюрой.
-Довольно… Интересное сочетание… в одной натуре, – нашелся Владимир, напрягая мутное сознание и совершенно пока не понимая, о чем, или даже о ком идет речь.
Эренбург уже что-то по-немецки уверенно говорил подбежавшему половому. Тот сдержанно кивал головой в белоснежном чепце, быстро ставя отметки в раскрытом меню.
-А что? Надо соединять! Русь, какая б она не была и Германию! – каким-то торжественным, заклинательным тоном произнес Эренбург, тряся перед носом Крестинского тонким указательным пальцем, – какая б она ни была. Это две сестры, две сестры по несчастью, обесчещенные войной и им, униженным и презираемым всем остальным миром надо сходиться. А ведь иначе, дорогой полковник, эти господа с Даунинг-стрит – десять опять нас столкнут лбами! Лет через десять-двадцать… Едва поднимется, вырастет новое поколение солдат. А как, спросить изволите, соединять? Да тропинками, мостиками, такими незаметными, тонкими пока… И вот один из них, этих мостиков – это художественное искусство! Литература! Музыка! Ну и… И мой журнал!
За окнами медленно разгорается, несмело выползая из серого сырого сумрака вековых аллей, новый берлинский день.
Желтый солнечный лучик тихо ползет по скомканному старому верблюжьему одеялу, то пропадая в его шершавых складках, то появляясь вновь. В комнате дурно пахнет канифолью, вчерашней яичницей с луком, дешевенькими духами, в полумраке углов выступают шкафы, полные небрежно набитыми книгами и брошюрами.
Круглый небольшой столик со сдвинутой набок потертой скатертью таит в себе остатки вчерашнего пиршества: пустая бутылка «Мадам Клико», три оплывшие свечи в антикварном французском подсвечнике, два пустых бокала… Недокуренная смятая дамская сигарета в пепельнице.
Ее лицо, скрытое под копной темно-русых волос, отвернуто к голой набеленной стене. Из-под одеяла белеет полная рука и расплывшимися крупными сосками бесстыдно вывалилась полная грудь.
Владимир, оторвавшись от чтения утренней газеты, поставил кофеварку на огонь и бережно поправил одеяло. Графиня чуть приоткрыла глаза, сквозь сон улыбнулась и сладко зевнула.
Солнечный зайчик упал на ее бледную щеку и заставил опять зажмуриться.
-Вчера после полудня, прямо на работе, – она приподняла голову, села на кровати и, вдруг смутившись, запнулась, сузив свои темные, и без того раскосые глаза, – вдруг стошнило меня, Володя. Страсть! И…
Она умолкла, тонкой ладошкой подбирая локон волос со лба.
-А.., вот оно что, – Владимир едва поднял голову, – да, ты вчера была бледна, – и тут же снова углубился в цветной разворот «Yolckische Beobachter», -теперь много продают несвежих продуктов, Элен. Будь осторожнее, дорогая.
-Не кажется ли Вам, что…, – Элен возвысила голос и было видно, что она, мучительно преодолевая стыд, с трудом подбирает слова, но нужное слово все никак не находилось и тут она, резко откинув одеяло, села на постели и твердо сказала:
-Пора бы нам, дорогой мой полковник… Как-то… Узаконить наши… отношения. Это вовсе не отравление. Это, мой милый, беременность.
Владимир оторвался от газеты, спокойно посмотрел на эту всегда волнующую его русую копну, совсем, как у Татьяны, только без того, самого заветного завитка на шее, и, отчего-то переведя взгляд на смятую скатерть и пустую «Мадам Клико», тихо, но твердо сказал:
-Я не… свободен, Элен, я уже как-то говорил тебе… И у меня есть жена. И… ребенок. Наверное.
-Где, в России? – ядовито спросила она.
-Что за вопрос. Я сварю тебе кофе.
-И ты что… Ты любишь ее? Любишь? Ладно, я, – Элен резво вскочила на кровати, бесстыдно сбросив с себя одеяло, – ну.., а как же та, та, та, что была с тобой… в годы борьбы? Татьяна? Тоже, небось… любишь?! Так ты всех своих баб… любишь?! Но их здесь нет. Где они? Нет! И никогда уже не будет! А… я?! Я?!! Что для тебя… я?!
-У тебя истерика, Элен, – скупо улыбнулся он. Ее неприкрытая нагота, вдруг плеснувшая наружу ее горячность, ее сведенные в милый розовый кружочек губы, когда она сердилась, эти милые губки, от которых он когда-то сошел с ума, вдруг в один миг перестали ему нравиться, вдруг потеряли свое притяжение и вдруг стали чужими и далекими.
Он отвернулся и стал смотреть в окно на медленно поднимающееся над городом солнце.
-Ты не ответил, Володя. Где… я? Я? В твоей жизни? Третий год уже…
-Ну, тебе, как видишь, места совсем не осталось, – попробовал улыбнуться Владимир, ставя кофеварку на керосиновый примус, но улыбка получилась грустной, – и тебе, милая Элен, было бы не легче, если бы я просто врал тебе…
-Перестань называть меня…
В эту минуту раздался настойчивый стук в дверь. Владимир с беспокойством повернул голову и пошел открывать.
Элен, стыдливо прикрывшись одеялом, скользнула в кладовку.
-Ба! Рас… Рас-пекаев! Черт же тебя возьми, братушка-Распекаев! – раздалось в темном, заваленном всякой всячиной коридочике, – ах ты, Гос-с-поди! Да… Какими ж судьбами!.. Очень рад тебя… видеть здесь. Ты что, брат… живой?! Ведь… Черт же тебя возьми! Да ведь… Такие ж, как ты… не выживали! Ты откуда взялся, Борька?
-Оттуда! Один, как видишь, выжил!
Владимир всплеснул руками и бросился навстречу старому фронтовому другу. Они крепко обнялись.
Распекаев, едва войдя в комнату, бегло обвел глазами нехитрый быт друга Володи, как он знал его еще в штабе Второй армии Самсонова, его взгляд остановился на мирно дремлющей в углу на кошме большой вислоухой рыжей собаке, чуть зацепился за разбросанное на полу платье и нижнее белье графини, короткая усмешка блеснула в уголках губ:
-Неплохо-с, неплохо-с…
-Ты не смотри, дружище-Распекаев, что тут так… тесно и… немного не прибрано, -Владимир, строго сомкнув губы, скользнул взглядом по простенькому белью графини, – сюда такие люди заходили… Есенина ты знаешь… знал? Ремизова? Эренбурга?
-Про Есенина слыхал. Как ни стелил, а большевикам не угодил. Взяли, да и… Повесили. То же… Здесь был, что ли?
-Был и не один. Я его подцепил на Курфюрстенштрассе, в кафе «Ландграф», пьяным в стельку и… ты не поверишь! Таким счастливым! А я и сам тогда…
-Ну и, – Распекаев нарочито благоговейно заулыбался, – как он? Есенин-то?