И опять не стану утомлять Вас нелепыми подробностями. Упомяну только, что аж до конца учебного года меня, бывало, останавливали в том же туалете ученицы других классов, отводили в сторонку и таинственно спрашивали: «Так это ты, значит, та самая Коршунова, которая на нашу Бегемотиху стекло сбросила? Ты чего, прицелиться, что ли, получше не могла?».
Татьяна же Петровна, благополучно вернувшаяся из больницы с зашитой ногой, даже не хромала, а продолжала заниматься своим интересным хобби, за которое многие и до и после меня готовы были покуситься на ее жизнь. Она подслушивала, подсматривала и выслеживала, не провинившихся – науськивала на гадости, а потом пунктуально доносила директору. Дополнительной зарплаты она, вероятно, за это не получала, а трудилась во славу дьяволову, от него-то, верно, и получив свои чрезвычайные способности к наушничеству. Она, была, видите ли, в этом деле виртуоз, и равных ей я в дальнейшей своей судьбе не встречала.
Меня, пробрав у директора, паче чаяния, никак не наказали: наверно, инстинктивно почувствовали, что дай делу законный ход – и я на глазах у всех из скромной предсказуемой троечницы вдруг превращусь в кошмарного монстра с задатками маньяка, и упрятывать меня придется уже не в колонию для малолеток, а в сумасшедший дом, в палату для буйных. Это все-таки не очень вязалось с привычным представлением обо мне, так что спустили на тормозах.
Вот с того-то дня я и потеряла имя.
– Знаешь, что эта, – и указующий перст отца уперся мнепочти в лицо, – наделала сегодня в школе?! Пыталась совер-шить – убийство!
Так сказал отец матери, вернувшись из школы вскоре после меня. Его задержали там, дабы взыскать стоимость стекла, а я предусмотрительно улизнула, избежав хотя бы совместного с ним пути домой.
И у короткого указательного местоимения, как большой кривой рог, незаметно стала расти заглавная буква.
– Скажи Этой, чтоб не разбрасывала свои портфели по прихожей! – (портфель был один и скромно стоял в уголке).
– Опять Эта напакостила в ванной! – (я там забрызгала зеркало зубной пастой и в спешке забыла вытереть).
– Я требую, чтобы Эта не устраивала бардак в моем кабинете! – (мне понадобился Брокгауз, и я не очень ровно поставила том на место).
– Дело рук Этой, кого же еще! – (на этот раз забыла дверь на цепочку запереть).
И так далее, и так далее… Все обвинения провозглашались непременно в моем присутствии – и обращались к матери. Она служила неким передаточным звеном между отцом и мной: он подчеркнуто брезговал лично обращаться к такому ничтожеству. А что касается матери, то вместо бывшего «Ирина», уже мысленно принятого мной, она нашла удачный компромиссный вариант: «Ты».
Когда отец бывал в философском настроении, например, плотно отобедав в уютном семейном кругу, он любил, откинувшись, порассуждать на отвлеченные темы:
– Есть люди – закоренелые преступники. Они могут красть, убивать, мошенничать – и все это почти открыто, потому что суть рвется наружу, так сказать… Бывают предатели Родины, изменники, шпионы. Они создают организации, плетут сети, якшаются с врага
ми… Но вот что мне иногда кажется: эти люди – какие-то значительные. Ведь это же решиться надо – убить, предать… Для этого Личность нужна – да, с большой буквы! А бывают люди, которые и хотели бы совершить крупное преступление, чтоб выделиться,
чтоб видели – вот, мол, я какой – а не могут: кишка тонка. А кпороку-то тя-анет, тя-анет, а стра-ашно: ну, как за руку схватят? И вот, начинает такой человек гадить по-ме-елкому… Просто та-ак… Потому что не мо-ожет без дурного… Исподтишка-а,
ме-ерзко так… И притом, только там, где знает, что безнака-азанно… Где близкие люди, где простят, потому что лю-юбят… А где же их взять, кроме как в собственной семье? Вот они и пакостят, бесце-ельно так…Тупо… Пакость ради па-кости… Вот как, например, Эта выпустила сегодня кота за дверь… И сидит себе в углу, подхихи-икивает… смотрит, как весь дом с ног сбился – ничего, мол, пусть поме-ечутся, а я погляжу, порадуюсь… – и едкая взвинченность его голоса все нарастала, он увлекался, начинал багроветь и потеть, упорно не глядя в мою сторону. – Вот как у нашей страны есть враги внешние, а есть вну-утренние… И в семье может завестись такой вой враг-паразит, и точить е изнутри, точи-ить… Извращенец, собственно, потому что это ведь противоестественно – так ненавидеть свою семью-у…
Моим самым случайным, самым пустяковым проступкам приписывались чудовищные в своей нелепости побуждения. Я не просто разбивала чашку, а непременно имела при этом цель разбить заодно и сердце матери, потому что чашку ей подарил отец сразу после свадьбы. Если я изредка пачкала чем-то пол, то это обязательно для того, чтоб у домработницы Дины, когда она бросится сломя голову подтирать, разыгрался бы радикулит, и она бы слегла в мучениях. Никто не мог допустить, что я действительно потеряла два рубля, выданные мне на школьные обеды: не сомневались, что я помчалась в ближайшую кондитерскую и там, давясь и пачкаясь жирным кремом, запихнула в себя десяток любимых трубочек – «и ду-умала при этом: вот, я умнее всех, а этим дурачкам родителям лапши на уши наве-ешаю, а они меня еще и пожале-еют…». Даже если б имел место процесс пожирания пирожных, то о том, что меня пожалеют, я и помыслить бы не могла! Порвала ли я платье, опрокинула ли компот, брякнула ли глупость – во всем отец видел мрачную и грязную подоплеку, и будь все в действительности так – оставалось бы только удивляться бездне моего коварства и гнусной изобретательности…
Вот и получилось так, что я жила вне семьи, не стараясь, да и просто боясь войти в более тесное соприкосновение с существами, жизнь, быт, мысли и чувства которых нельзя было назвать иначе, чем гумозными. Не знаю, что в точности означает это словечко, но, по-моему, оно как нельзя лучше подходит к такой, например, ситуации: «Мамусик» мирно принимает ванну в нашем огромном, но все-таки совмещенном санузле, а рядом с ней на толчке непринужденно испражняется «Папусик», и при этом они оживленно обсуждают премьеру в Александринке, откуда только что вернулись. Войти в более близкий контакт с этими людьми означало получить право, как ни в чем не бывало залезть за обедом своей ложкой в чужую тарелку («Что это у тебя там такое вкусненькое?») и предоставить другим соответствующие права на тарелку свою.
При одной мысли об этом рвота поднималась у меня к горлу. А так – я сижу за общим столом, уткнув нос чуть ли не в суп, и слышу окрик: «Опять ссутулилась?! Сколько тебе повторять можно, тупица?!» – но суп мой никто не трогает. На загородных прогулках пришлось бы разуваться и, балагуря, шлепать по земле и песку босиком, потому что так здоровее. А для меня такое – пытка: сняв обувь, я немедленно обращаюсь в андерсеновскую Русалочку. Пусть отец кивает матери: «Опять Эта кобенится – особенность, вишь-ты, выказывает! – но туфли с меня никто не срывает, и ногам моим уютно.
Одним словом, со временем я не только смирилась со своим положением изгоя, но и нащупала его очевидные выгоды; если человек отпетый – какой с него спрос? И я покорно дала себя отпеть. На оскорбления годам к пятнадцати реагировать перестала, зато избежала и спроса. После пятнадцати лет пришлось туго только один раз, но об этом позже; я еще не закончила о том, что было – до.
А были воскресные семейные завтраки. Обставлялись они каждый раз с необычайной торжественностью. Домработнице Дине, крупной женщине неопределенных лет, каменно равнодушной ко всему и молчаливой настолько, что я всегда сомневалась в ее умственной полноценности, вменялось в обязанность вставать спозаранку и печь чудесные булочки с маком, рогалики с корицей, варить по особому рецепту какао для Ленусика и накрывать хрустящей скатертью круглый стол в гостиной. Для утреннего воскресного священнодействия использовался старинный чайный сервиз, изготовленный для прабабушки на фарфоровом заводе по особому заказу. Этот сервиз до сих пор почти цел у меня, я его даже люблю. Чашки сделаны из такого тонкого фарфора, что, если осмотреть их на свет, то даже не увидишь донышка. Не сохранилась только полоскательница – но в годы моего детства она неизменно появлялась на семейном столе, хотя в ней и тогда уже никто ничего не полоскал. Выкладывались также серебряные ложечки разных видов: для сахара, для чая, для варенья, для десерта; особые ножики для масла, хлеба, пирога – и черенок каждой вещицы украшен был затейливым вензелем с переплетенными заглавными буквами имен прабабушки и прадедушки.