– А все-таки ты счастливый человек, Алексанко, – сказала бригадир Лида на очередном привале. – У тебя все три сына остались живы. Беда тебя обошла. Правда, средний Устин пришел израненный, хромой. Да он и дома-то у тебя был десять дней, уехал учиться. Хромает сильно, но нога-то у него своя. Пройдет время, поправится, будет бегом бегать.
Алексанко отложил косу в сторону, на сей раз молча, не сказал: «Остра, как бритва». Взял в руки следующую, внимательно осмотрел лезвие и бросил серьезный взгляд на Лиду, чуть заикаясь, сказал:
– Ты ничего не знаешь, а говоришь. Какой из Устина жилец? Еле-еле душа в теле. Три раза был ранен. В нем уже и крови-то своей нет, вся влитая. Шутка сказать, удален тазобедренный сустав.
Алексанко протянул к Лиде руку, чтобы показать, где находится тазобедренный сустав. Та быстро встала и отошла, села чуть подальше. Женщины захохотали.
– Я сказал бы тебе наедине, – продолжал Алексанко. – Здесь говорить не могу, народу много. Он ведь на низкий табурет не сядет, ему нельзя. Представь себе, нога не гнется во всех трех суставах. Если положить его на землю на спину, ему на ноги не встать. Сидеть нельзя, стоять тоже. Что он за человек? Худущий, кожа да кости. Еще перенес какую-то гангрену, по-нашему заражение крови. Сколько парень муки принял. Самое главное, я от него большего ожидал. Помните, в августе 1941 года приходил на два дня в отпуск в деревню, после первого ранения. Какой был красавец, старший лейтенант. Еще в то время командовал батальоном. В то время я думал, быть ему генералом.
– Ух ты, куда хватил, – заговорили женщины.
– Уехал тогда на фронт, – продолжал Алексанко. – Словно в воду канул. Через два месяца похоронную получили и письмо от полковника. Полковник писал, что наш сын погиб на его глазах, но похоронить с почестями не удалось. Немцы заняли территорию, и им пришлось отступить. Мы со старухой оплакали его. Тогда почти в каждую семью письмоносец приносила похоронные. Горе было в каждом доме.
Через два месяца после похоронной получаем от сына открытку с несколькими словами: «Жив-здоров, обо мне не беспокойтесь. Все хорошо». Старуха зажгла свечи перед образами, долго молилась, пока не прошептала все молитвы. Хорошо, что она не больше одного куплета в каждой молитве знает, а то хватило бы ей на день. Она говорила: «Наш Устин воскрес». Я ей говорю: «Он же не Иисус Христос. Вдолбила себе в голову «воскрес». Ну, думаю, хорошо, что ненароком его в отпуск не пустили. Отправил бы он нас тогда в психлечебницу, а то и на тот свет. Мы же его покойником считали.
Получили от него еще два письма и опять ни слуху ни духу. Я поехал в военкомат, а там мне вручили другую похоронную. Сам военком пригласил меня в кабинет. Назвал меня по имени и отчеству, сказал: «Ваш сын, капитан, пал смертью храбрых. Мы, его земляки, гордимся его мужеством и подвигами». Я подумал: «Вот если бы ты пал смертью храбрых, я гордился бы, а сына жаль». Вместо гордости долго мы со старухой оплакивали его. Я ходил в город в церковь, отслужил по нему три панихиды. Больше не ждал, что воскреснет.
Через полгода от него снова такая же открыточка. Снова пишет: «Жив-здоров, все хорошо». Вот тут уже меня зло взяло. Думаю: «Какой ты каналья, над стариками издеваешься. Вот я напишу тебе такое письмо». А писать было некуда. На открытке обратного адреса не было. Старуха снова помолилась Богу и сказала: «Воскрес из мертвых».
Через два месяца стали регулярно два раза в месяц получать от него письма. Дождались, пришел домой в старой полугнилой шинели, побелевшей от времени гимнастерке и брюках, да и подпоясан был брезентовым ремнем. Погоны не надевал, неудобно. Он ведь вернулся, только подумать, старшиной.
– Ты его спрашивал, как это произошло? – спросила Лида.
– Много раз заводил разговоры на эту тему. Смеется, говорит: «А тебе не все равно. На войне всякое бывает, сегодня генерал, а завтра рядовой». Ему-то все равно, а мне как. Ты, Лида, говорят, замуж выходишь, – в заключение сказал Алексанко. – Он тебя письмами сватает.
Лицо Лиды покраснело, вместо ответа она громко сказала:
– Пошли, бабы, еще разик пройдем и домой пойдем.
Погода для сенокоса стояла прекрасная. На летнем голубом небе не было ни одного облака. Работа спорилась. За две недели установленный колхозом план на заготовку сена перевыполнили в два раза. Озимые и яровые обещали быть хорошими. Народ удивлялся стойкости земли. Больше десяти лет не видала удобрений. Старухи говорили, что бедная земля отдает последние соки.
Рожь наливалась, а влаги в почве было недостаточно, дождя давно не было. Старухи молились Богу, просили дождя. Николай тоже часто смотрел на уходящий за лес горизонт и ждал появления облаков. Народ собрался делить сенокосы для личного скота. Травы было еще целое море. Лесные сенокосы никто косить не хотел. Все надеялись на полевые.
У собравшихся попросил слово Алексанко. Все в недоумении смотрели на него и думали, что он скажет. Он вышел на середину площадки, правой рукой разгладил бороду, громко произнес:
– Дождя-то все нет и нет. Может быть, мне съездить за попом в город? Если председатель разрешит автомашину, мигом слетаю. Отслужим молебен, по полю с иконами пройдем, побрызжем святой водой и, как пить дать, Бог дождика пошлет.
Молодые захохотали. Пожилые и старики кричали, что дело придумал, надо послать.
– Граждане, тише! – крикнул Николай. – Ты, старый хрен, больше ничего придумать не мог. Увидел шофера и вспомнил, что тебе надо поехать в город. Решил прокатиться на колхозной автомашине и начал воду мутить.
Алексанко виновато ответил:
– Да нет, в город мне не нужно. Если только по пути сноху из города захватить. Она женщина сильная, помогла бы косить.
Николай собирался отругать его по всем правилам. В это время к Алексанко подошла письмоносец и отдала ему письмо. Бабы закричали:
– Напрасно отдала. Надо было заставить его, старого, поплясать.
Алексанко стоял растерянный, глядел на конверт. Руки у него тряслись. Николай уже без злобы подошел к нему и спросил:
– Что с тобой?
– Чую что-то неладное. Это почерк не моих парней.
Николай взял из его рук письмо, разорвал конверт и прочитал:
– Твой сын, Степан, 20 июня 1945 года в схватке с бандеровцами в Ужгороде погиб смертью храбрых.
Алексанко побледнел, опустил низко голову. Взял письмо из рук Николая, пошел домой. Походка его резко изменилась. Он стал походить на дряхлого столетнего старика. Через несколько минут в его доме раздались рыдания и причитания Егоровны. Он молчал, но из глаз его текли слезы. Текли они по щекам, застревали и оседали в бороде. До позднего вечера он сидел в одном положении, вспоминая образ своего любимого младшего сына – красавца, гармониста, любимчика всей деревни, не по годом серьезного. Егоровна, не переставая, ревела до хрипоты.
Многие женщины плакали, вспоминая своих погибших, и говорили:
– Какое несчастье, война-то уже кончилась.
Чему быть, того не миновать. И его семью беда не обошла. Степана в армию в пограничные войска призвали за год до войны. Служил на финской границе, где-то недалеко от Кандалакши. Воевал с финнами, два раза был ранен. В апреле 1945 года их часть с Севера перебросили в Западную Украину для борьбы с бандами Бандеры.
Сенокос поделили, люди косили для себя. Алексанко косить не начинал. Чтобы утопить свое горе, он купил водки и отправился на пасеку на писаревские покосы, где на громадных елях висели его долбленки с пчелами. Пасеку уже посетил медведь. Не удержала косолапого и колючая проволока. Медведь разорил две семьи пчел. «Беда следует за бедой, – думал Алексанко. – Но на тебя-то, любителя меда, я найду управу». На ели он сделал шалаш на высоте трех метров от земли. Засел на ночь, прихватив с собой ружье и рогатину. Медведь появился за полночь. «Навадился, обжора, – подумал Алексанко. – Сейчас разорит всю пасеку». Трудно сказать, что с ним творилось, однако набрался мужества и выстрелил, но куда – только ему самому было известно. Медведь струсил и убежал.