Убийца Гайтана был бледен. Прямые, слишком длинные волосы, остроскулое костистое лицо оливкового оттенка, небритое и оттого казавшееся грязноватым. И весь он напоминал бродячую собаку. Свидетели говорили, что у него был вид мастерового или механика, а иные даже уверяли, что заметили на рукаве пятно от машинного масла. «Линчевать убийцу!» – кричал кто-то. Роа пинками загнали в аптеку «Гранада». Паскаль де Веккьо, приятель Гайтана, попросил хозяина куда-нибудь спрятать его, чтобы толпа не растерзала. Роа, который как будто смирился со своей участью и не оказывал ни малейшего сопротивления, скорчился в углу так, чтобы с улицы его было не видно. Кто-то опустил металлические жалюзи. Один из служащих подошел к Роа вплотную:
– За что вы застрелили доктора Гайтана?
– Ай, сеньор, не могу сказать – слишком большие люди тут замешаны, – ответил тот.
– Толпа на улице начала ломать железные жалюзи, – сказал Пачо. – Хозяин, струсив или предпочтя сохранить свое заведение, сам открыл двери.
– Сейчас будет самосуд, – настаивал фармацевт. – Скажите, кто вас послал.
– Не могу, – сказал Роа.
– Он попытался спрятаться за прилавком, но был схвачен, прежде чем успел юркнуть туда, – продолжал Пачо. – Чистильщики выволокли убийцу наружу. Однако прежде чем он оказался на мостовой, кому-то попалась под руку… знаете, есть такие железные тележки-поддоны, на которых перетаскивают ящики? – ну вот, такая штуковина. И кто-то схватил ее и обрушил на голову Роа. Я всегда думал, что он тогда уже потерял сознание. Толпа вытащила его на мостовую. И продолжала избивать чем попало – кулаками, ногами, ящиками. Говорили, будто кто-то несколько раз вонзил в него шариковую ручку. Роа поволокли на юг, к президентскому дворцу. Есть фотография – кто-то снял с верхнего этажа, когда толпа уже продвинулась дальше, к площади Боливара. Там видно, как тащат Роа, а вернее, его труп – почти голый, потому что, пока тащили, содралась одежда. Это одна из самых жутких фотографий того жуткого дня. Роа – явно уже мертвец, и, значит, умер на пути из аптеки «Гранада». Почему-то иногда мне приходит в голову, что – одновременно с Гайтаном. Вы знаете точное время смерти Гайтана? Пять минут третьего. Не может быть такого, чтобы он умер одновременно со своим убийцей, правда ведь? Не знаю, важно ли это, вернее, знаю, что неважно, но порой думаю об этом. Вот отсюда, где когда-то была аптека «Гранада», вытащили Роа Сьерру. И, может быть, мимо того места, где мы сейчас с вами стоим, волокли уже мертвого. А, может быть, он умер потом. Это неизвестно и не будет известно никогда.
Пачо замолчал – и надолго. Потом взглянул на небо, подставил ладонь:
– Вот черт, накрапывает… Хотите узнать еще что-нибудь?
Мы были не далее чем в пяти шагах от того места, где несколько часов назад рухнул наземь безымянный и неизвестный человек. Я уже собирался спросить Пачо, знает ли он что-нибудь об этом, но потом решил, что вопрос этот – бесполезный и бессмысленный и, более того, бестактно и неуважительно задавать его тому, кто так щедро поделился со мной своими знаниями. И еще я подумал о том, что сколь бы ни были различны эти два покойника – Гайтан и безвестный человек – и сколько бы долгих лет ни разделяло их, но две кровавые лужицы – та, в которой смачивали носовые платки в 1948 году, и та, которую я тронул носком башмака в 1991-м – в сущности говоря, не так уж сильно отличаются друг от друга. Их сближает исключительно моя завороженность или одержимость – называйте, как хотите, – но этого достаточно, потому что и то и другое – не слабее нутряного отторжения, которое я испытывал по отношению к этому городу – городу-убийце, городу-кладбищу, городу, где на каждом углу валяется свой труп. Не без испуга – пусть смутного – я обнаружил, что мертвецы, которые кишмя кишат в городе – мертвецы бывшие и сущие, – в самом деле завораживают меня. И вот я хожу по этому взбесившемуся городу, хожу и ищу местá преступлений, гоняюсь за призраками погибших насильственной смертью как раз потому, что боюсь в один прекрасный день стать одним из них. Но это нелегко объяснить – даже человеку вроде Пачо Эрреры.
– Нет, больше ничего, – сказал я. – Спасибо за все.
И увидел, как он затерялся в толпе.
А вечером я пришел домой и одним махом написал семь страниц рассказа, где повторял или пытался повторить все, что услышал от Пачо, стоя на Седьмой каррере, в том самом месте, где история моей страны сделала крутой поворот и опрокинулась. Не берусь объяснять, каким образом слова Пачо разожгли мое воображение, не думаю, что тогда чувствовал рядом тысячи колумбийцев, на долю которых выпало жить в предшествующие сорок три года. Рассказ вышел так себе, но это был мой рассказ: и голос в нем звучал мой собственный, природный, а не позаимствованный, как бывало и еще будет столько раз, у Гарсия Маркеса, или у Кортасара, или у Борхеса: во взгляде на мир, в интонации впервые возникло что-то мое – и только мое. Я показал написанное Пачо – начинающие всегда ищут одобрения у старших, – и с той секунды возникли между нами новые отношения, отношения соучастников, зиждившиеся больше на товариществе, нежели на авторитете. Через несколько дней он спросил, не хочу ли я пойти с ним в дом Гайтана.
– У Гайтана есть дом?
– Дом, где он жил, пока его не убили. Сейчас там, разумеется, музей.
И вскоре, во второй половине солнечного дня, мы пришли в большой двухэтажный дом (с той поры я там не бывал), окруженный зеленью (я запомнил маленькую лужайку и дерево) и обитаемый исключительно призраком Гайтана. Внизу стоял старый телевизор, где повторялся документальный биографический фильм, чуть повыше динамики извергали записанные на пленку речи, а наверху, на площадке широкой лестницы, посетителя встречал темно-синий костюм в застекленной витрине. Я обошел ее кругом, отыскивая пулевые отверстия и, найдя их, вздрогнул, как от озноба. Потом нашел могилу в саду и постоял перед ней, вспоминая все, что слышал от Пачо, поднял голову, глядя, как под ветром подрагивают листья на дереве, и чувствуя на щеке тепло предзакатного солнца. Пачо ушел, не дав мне времени проститься, и остановил на каррере такси. Я видел – вот он сел в машину, захлопнул дверцу, вот шевелит губами, называя шоферу адрес, а потом снимает очки, как делаем мы, когда хотим избавиться от попавшей в глаз соринки или ресницы или сморгнуть туманящую зрение слезу.
Доктор Бенавидес нанес нам визит через несколько дней после нашего знакомства. В субботу я часа два провел в ресторанчике торгового центра по соседству, чтобы чем-нибудь перебить однообразие больничного кафетерия, а потом потратил еще сколько-то времени в книжном магазине «Либрерия Насьональ», где отыскал книгу Хосе Авельяноса[11], подумав, что она может мне пригодиться в работе над романом, который писал урывками. Авельянос сочинил замысловатую пикареску о возможном путешествии Джозефа Конрада в Панаму, и с каждой прочитанной фразой мне становилось яснее, что у книги этой одна-единственная цель – отвлечь меня от моих медицинских тревог и волнений. Когда я вернулся в палату, М. проводили исследование, имевшее целью установить так называемую «судорожную активность»: живот ее был покрыт электродами, негромко жужжал придвинутый к кровати аппарат, и, перекрывая это жужжание, слышался деликатный, но лихорадочный шорох самописца, чернилами выводившего на миллиметровке прямые и зубцы. С каждым сокращением мускулов линия менялась, вздрагивала, как внезапно разбуженное животное. «Вот сейчас прошла волна, – сказала сестра. – Почувствовали?» И М. вынуждена была признаться, стыдясь собственной бесчувственности, что не почувствовала и эту тоже. Зато для меня на этой исчерченной бумаге мои дочери едва ли не впервые проявили свое присутствие в этом мире, и я даже хотел спросить, можно ли мне будет оставить ее себе или сделать копию. Но потом сказал себе: а если все пройдет плохо? Если роды будут неудачные, и девочки не выживут или родятся неполноценными, и нечего будет вспоминать, а тем более праздновать? Что тогда? Ни врачи, ни результаты анализов не исключали возможность осложнений. И потому я ничего не попросил у сестер, и они удалились.