– Ну смотри сама. И словно по команде обе тут же замолчали.
Однако ненадолго.
– Ка-ать, Катя-а?
– Ну.
– А хорошо тут!
– В храме?
– И в храме, и у вас… вообще – в Москве!
– Хорошо! – тряхнула головой Катя и потёрла озябшую щёку варежкой. – Видела бы ты, где мы раньше жили! Общий туалет, общая кухня, стада тараканов, грязи-ища-а! Я чуть не упала, когда вошла. И в таких условиях ради московской прописки Илья пять лет в дворниках отбарабанил. Теперь, слава Богу, и квартира, и мастерская своя. У них же и мастерская сначала была на троих. Да-а! Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Пожар! Те ремонта испугались, а мой шестой месяц как папа Карло – и архитектор, и плотник, и столяр, и маляр. И я помогала. Щепу выметала, мусор. Даже красить хотела, да он не дал. Ты, говорит, или с ума спятила? Ты же беременная! Забо-отится!.. – похвасталась она и совсем неудручённо вздохнула. – Теперь вообще – не помощница. По дому – еле-еле. Спасибо, что приехала. Представляешь? Ноги отекать стали! И стою вроде немного. Видать, время… Кабы не захватило (Илья мне), давно бы, говорит, ремонт сделал. Тянет, говорит, и тянет. С поездки на остров без передыху всё чего-то пишет. И постоянно туда на пленэр да к старцу ездит – говорят, прозорливый, на фисгармонии играет, отцом Николаем зовут. Так, не поверишь, второй год с копейки на копейку перебиваемся. Родителей уже стыдоба просить. Что, скажут, отхватила себе суженого?
– Ой, Кать, ну как тебе не стыдно? Будто ты папу не знаешь. Да он для нас последнее отдаст. Вспомни, он хотя бы дольку апельсина когда съел? Или забыла? А, махнёт рукой, ешьте сами. А тут – внучка или внук.
– Вну-учка, – и как бы в знак доказательства Катя погладила округлый живот.
– Почему думаешь, девочка будет?
– Бабушка Женя, помнишь, что говорила? Изжога – так волосёнки лезут, а привередливая – так внучка. А я знаешь какая привередливая стала? О-ой! Не поверишь, чего порой охота – даже самой смешно. И потом, мне так доченьку хочется – с косичками, с бантиками. Я бы с ней в музыкальную опять стала ходить. Дура – тогда бросила. А ты молодец!
– Ну какая я музыкантша!
– Да ладно, не прибедняйся. Никто лучше тебя тон не задаст. Без всякого камертона. И как это у тебя получается? Даже Александра Степановна на тебя всё время удивлялась, хотя всю жизнь псаломщица. А правда, как это ты?
– Ой, Кать, ну перестань, пожалуйста. Тон задать – что тут особенного? Не смеши, пожалуйста, – и, умоляюще улыбнувшись, тотчас перевела на другое: – Ка-ать, а с Колей это кто были?
– Румяный который, мордастый – Андрей, семинарист бывший, Ваня с ним через нашего Петю познакомился, в семинарии вместе учились. Кудрявого, что в стороне стоял, сама первый раз вижу. Правда, что краше в гроб кладут. Тоже, видать, от вериг дошёл.
– А что… и Ваня носит вериги?
– Ты или письма моего не читала?
– А что письмо? Читала, много раз.
– Ну как! А что молчун стал – вот тебе и вериги! Из жития Серафима Саровского – или забыла?
– Ах, да-а… Послушай, а как же Андрей этот? Что, тоже… молчун?
– Ну! Этот себе на уме! Ох, и зануда, я тебе скажу! Да что там, сама сегодня увидишь. Специально выставку критиковать придут. Критикуны-то ещё выискались! Вернее, этот упитанный семинарист бывший. Наш больше молчит, и всё – из соображений велей святости. Сразу видать – пятёрышник! Зададут одно стихотворение – он два выучит. А в четвёртом классе по математике, помнишь, как оставшиеся пол-учебника за один вечер до конца прорешал? Уж больно святым поскорей хочется стать да разные чудеса отламывать.
– И охота тебе над этим смеяться, – осторожно заметила Пашенька, хотя была почти согласна с Катей. – Ты просто несправедлива к Ване, вот он от тебя и замкнулся.
– А-а, ну-ну. Поглядим, тебе много ли наговорит. Чего кивал, придёт, что ли?
– Да.
– Ты с ним не очень-то, смотри!
– Ваня хороший.
– А кто говорит, плохой? Хороший. Только тебе не пара.
– Да ну тебя, Кать! – тотчас вспыхнула Пашенька. – Он же мне почти брат!
«Почти брат!» – передразнила про себя Катя. А вообще, у неё было одно тайное намерение по поводу сестры. Нетрудно догадаться какое. Тем более она сама сейчас наполовину проговорилась. И потом, что в этом зазорного? И Москва – не болото, и замужество – не позор. Когда ещё было сказано – «плодитесь и множитесь»? Так не от этих же «ангелов небесных», как она Ваню с его «умолёнными» друзьями про себя называла? Потому и на отдыхе сестры настаивать не стала, охотно согласившись взять с собой в мастерскую. Были они там и вчера, и позавчера, а «того, большого и сильного» так и не было. Более того. Катя была почти уверена в успехе, если, конечно, «звезда эта», как пренебрежительно называла она про себя младшую сестру мужа Ольгу, не помешает. И с чего бы сомневаться? Какой нормальный, то есть с головой, будет думать, когда даже этот ненормальный, ну что краше в гроб кладут, Ванин друг, в один миг забыл про вериги? Ишь ведь как уставился, варна! А что станется с иными некоторыми? Короче, Катя не просто шутила, но и зондировала почву. Надо же знать, чем дышит сестра, догадки догадками, теперь факт налицо, а потому, внимательно выслушав младшую, покровительственным тоном заявила:
– Ты ей, – опустила глаза на живот, – когда родится, сказки будешь рассказывать. – И, очевидно, не до конца насладившись смущением младшей, добавила: – Слышь, а если он профессором каким-нибудь станет?
Пашенька даже шаг ускорила.
– Это ты куда полетела? Обиделась, что ли?
Пашенька не оборачиваясь:
– Было бы на что.
– А чего бежишь?
– Да глупости слушать надоело!
– Я же любя, ну! Да погоди ты, чумная! А ну поскользнусь?
Пашенька точно на преграду наскочила.
– Ой, Кать, прости, забыла!
Катя даже руками от удивления развела.
– И, разумеется, уже не сердишься!
– Не смеши.
– Так что даже и поцелуемся?
– Вот ещё! Давай.
И они расцеловались, а затем, как дети, озорно и заливисто рассмеялись. Двое прохожих мужчин даже приостановили свой сосредоточенный бег и, глянув на них, сами улыбнулись. И всякий, кто только видел их, непременно обращал внимание. Пожилые люди сквозь улыбку испускали грустный вздох, хмурые лица светлели, молодёжь сама заражалась весельем. Даже страж порядка у Моссовета, взяв под козырёк, проводил их почтительным взглядом. А им ни до кого не было дела, никого-то они не замечали. Ах, юность-юность, ты всюду носишь весну!
– Смотрю-у я на тебя-а, совсем ещё ты… – начала было Катя, но Пашенька перебила:
– Ты, можно подумать, большая!
– Я? Ну! Я уже старая, я скоро – ма-ама!
– Мама Катя, а мама Катя, «Богородицу читаешь?»
– Спрашиваешь!
– Двенадцать раз?
– А сто пятьдесят не хочешь?
– Ух ты!.. Это потому что… мама?
– Ага-а!
И они опять рассмеялись.
Однако была у Пашеньки и вторая половина тайны или причина первой, которая даже сквозь радостный смех угадывалась в её глазах и которая, хоть и не за семью печатями хранилась, а в простой старинной шкатулке, ключ от которой носила на шнурке вместе с нательным крестиком, и рано или поздно могла быть обнаружена, тем не менее именно эту тайну никому и никогда она не захотела бы открыть. И не столько Катина беременность, сколько эта тайна привела её сюда, словно кто-то и впрямь шепнул ей на ушко: «Поезжай, он там, и ты его наконец увидишь». А ещё потому не могла во всём признаться, что сама почти не верила в осуществление того, о чём все эти годы мечтала. Подумать только! Столько лет прошло, и за всё это время ни слуху ни духу, ни даже самой малой весточки – что там, как там, жив ли и, главное, имеет ли она право вот так, незвано, взять и появиться в чужой жизни, и, главное, нужна ли она в ней? А если там… Но об этом она даже и думать не смела, имея, правда, на то вполне резонные основания – угаданную не только среди строк машинописной рукописи повести о привередливой красавице Полине, но и Петины с Варей, как бы вскользь отпускаемые замечания на этот счёт.