– То есть у тебя и правда умер кто-то из друзей?
Я молча кивнул.
– Давай посмотрим, – когда от него это требовалось, отец мог быть предельно серьёзным. В смысле, ты мог упрашивать его быть серьёзным хоть целый день, а он в ответ будет метать в тебя бумажные самолётики, но когда речь заходила о вещах, с которыми, по его мнению, шутить не стоит, из него как будто выходил весь воздух. Тогда отец становился похож на сухофрукт, вроде кураги. – Прежде всего, мне очень жаль, что ты в таком возрасте кого-то потерял. Это плохо. Лучше бы ты потерял кого-то чуть пораньше, скажем, лет в восемь или девять.
Он строго посмотрел на меня поверх очков, и я, собиравшийся уже что-то вставить, изумлённо захлопнул рот.
– Я говорю «лучше бы», потому что со смертью лучше столкнуться гораздо раньше. Сейчас очень спокойное время. Очень спокойное. Юноши твоёго возраста, Антон, те, что жили во времена треволнений, уже могли бы назвать себя мужчинами – по сравнению с ними даже я казался бы сопливым юнцом. Например, обе мировые войны, когда танки интервентов сжигали мальчишки твоего возраста, и они же гибли под гусеницами. А представь, каково приходилось сыну, скажем, фермера в эпоху Генриха третьего? Только вообрази: Англия, отца забрали в ополчение, старший брат ушёл в партизаны… всходы ржи вытаптывают солдаты, они же требуют от тебя, как от верноподданного короля, еды, да ещё засматриваются на твоих сестёр…
Я хмыкнул. Что и говорить, в истории мой отец ориентировался только по историческим романам, и принимать его слова на веру в этом направлении было бы опрометчиво.
– Кнопка…
– О, точно. Кнопка.
– Она умерла, когда мне было семь, и я, кажется, даже рыдал.
Кнопка была нашей кошкой, и она, как опустевший тюбик из-под зубной пасты, израсходовала все свои жизни под давлением пальцев времени. Умерла от старости, то есть. Это был последний раз, когда я плакал по-настоящему, искренне захлёбываясь слезами. После этого были разве что злые слёзы, когда меня первый раз побили, но и всё.
– Видишь ли, в то время ты, конечно, полностью осознавал, что Кнопа – живое существо. Возможно даже сравнивал её с собой. Но сейчас ты понимаешь, что смерть животного и смерть человека – разного порядка вещи. Иначе бы не обратился ко мне.
Я счёл возможным возразить. Не то, чтобы это было необходимо, но возразить мне хотелось:
– Тётя Элен, что живёт через квартал в доме с зелёной крышей и двумя трубами, считает, что её собаки как люди. Она сама мне сказала. И собакам она даёт человеческие клички. Она думает, что один из псов её умерший муж. Но и он не так давно умер, так что она теперь не знает, что думать. Такая потерянная.
Папа провёл по лбу бумажной салфеткой.
– Сынок, мы сейчас говорим не о собаках и кошках. Кто умер?
– Томас.
– Тот…
– Тот странный мальчик.
– Наверное, зря я спросил. Смерть – это ужасная вещь. Необратимая. Но самое главное, что тебе сейчас нужно сделать – победить её последствия. Понять, что они обратимы, даже если она – нет. Понимаешь? Ни в коем случае не оставляй смерть своих друзей на плечах других людей. Ты обязан разделить с ними всё бремя, которое она возлагает. Понимаю, это трудно, но ты по-прежнему остаёшься в мире живых, в мире, из которого постоянно кто-то уходит, и такая поддержка однажды потребуется и тебе.
Папа поставил точку долгим взглядом поверх очков, как делал, когда хотел донести до собеседника всю важность сказанных только что слов. Уверен, на работе этот приём прекрасно работал: тогда его лицо, лицо благодушного толстяка, становилось лицом человека, к которому лучше прислушаться.
Мама где-то пряталась. Без сомнения, она слышала наш разговор. Она целыми днями упрашивает отца хоть немного отнестись к чему-то серьёзно, но когда папа переводит этот свой потайной переключатель, сама внезапно исчезает. Настоящая гуру подушек и простыней, она не любит всё, что может помешать крепкому и здоровому сну, а так же весьма пренебрежительно отзывается о практиках осознанного сновидения, о жёстком режиме дня, о подъёмах в шесть утра и прочих, по её словам, «извращениях».
– Держу пари, кто-то из тех, кто всем этим увлекается, и придумал ядерную бомбу и почтовые ящики на улице, – говорила она.
Когда папа напомнил ей о суровых буднях почтальонов, мама искренне возмутилась:
– Неужели это так трудно – слезть со своего велосипеда, постучать в дверь и вручить письмо лично? Я готова угощать куском пирога и морсом каждого, кто готов пересилить себя и вскарабкаться на наши три ступеньки.
Надо думать, хорошо, что она не афишировала это своё предложение, потому как звяканье колокольчика почтальона я слышу утром, между семью и восьмью, и маме приходилось бы тогда выбираться из постели на целых три часа раньше.
Против моего режима дня мама, однако, никогда не высказывалась. Я был ранней пташкой по натуре, поднимаясь в семь свежим и выспавшимся. Наверное, смирилась ещё десять лет назад, когда следом за восходом солнца в моей кроватке затевалась возня, и с тех пор отсыпается за все годы, когда я выдёргивал её из постели раньше времени.
Помаявшись с два часа и так и не решив чем заняться, я написал Саше. Погрузил – снова – всю свою решимость в кузов, открыл окно в прохладный полдень: когда я волнуюсь, где-то в районе горла начинает перехватывать дыхание. Сегодня облачно, кажется, вот-вот начнёт накрапывать дождь. Наблюдая в окно, как катаются по небу валики туч, я повторил вчерашнее сообщение – знак вопроса, ставший чем-то вроде пароля. Не знаю, что он значил для Сашки, для меня он означал примерно то, что сказал недавно папа: «Ты обязан разделить бремя…»
Подождав с пятнадцать минут ответа, я позвонил и, когда она взяла трубку, спросил:
– Как ты?
– Не могу перестать думать, – ответила Сашка.
– Я тоже, – признался я.
С Томасом она была знакома куда ближе. В каком-то роде он оставался для меня загадкой, ребусом, разгадать который, не помешала бы дополнительная ложка мозгов. Эти двое вместе росли, вместе взрослели, всю жизнь дверь-в-дверь. Так что вопросом, который не давал мне покоя, Сашка должна была задаваться куда как глубже.
– Кремация сегодня, – сказала она. Сверилась, должно быть, с часами на стене, и закончила: – Как раз сейчас. В Соданкюля есть крематорий, Томаса… тело увезли туда.
– Какой крематорий?
Я отчего-то так перепугался, что едва не выронил телефон. Слово это казалось потусторонним, будто не принадлежащим этому миру.
– Тело сильно обгорело, – сказала Сашка. – Почти сто процентов кожи. Кремация здесь – наилучший вариант. Пусть огню достаётся всё, до последней косточки.
Я в очередной раз задался вопросом, как она это переносит. Судя по голосу, Сашка была в порядке. Она редко улыбалась, никогда не шутила, и я внезапно подумал, минус пять на улице или минус двадцать пять, по внешнему виду снега, на глаз, ты вряд ли поймёшь. Снег не может стать более белым.
Я сказал, быстро, не давая себе опомниться:
– Ты дома? Я могу заглянуть, прямо сейчас… если твои родители не против.
В трубке установилось молчание, ровно на пять секунд, словно давая время мне передумать и отказаться от своего опрометчивого желания. Потом Сашка сказала:
– Приходи, если хочешь. Мне всё равно. Можем посмотреть на окошко Томаса и представить, что он всё ещё там…
Может, и впрямь всё равно. Насколько я помнил, в школе Сашка мало с кем общалась. В кружке девчачьих сплетен она чувствовала себя лишней, мальчишки не брали её в свои шумные игры, а когда вплотную подошёл переходный возраст и седьмой класс, начали вострить в её сторону свои молодые языки. Но только, когда рядом не было Томаса. Томас мог отсечь любые поползновения в сторону своей подопечной одним движением брови. Он никогда ни с кем не дрался, но при накаливании обстановки неизменно остужал её, превращаясь в само ледяное спокойствие. Когда он так делал, я всегда вспоминал джедаев с их «Это не те дройды, которых вы ищете».