Аквариумы плавают в сумраке, как осколки айсберга. Тиканье часов аккуратно делит тишину на равные промежутки. Как я и предполагал, ничего похожего на погребальную урну.
– Сашка! – я перехватил её руку, когда она потянулась закрыть окно. – Что, если нас поймают!
– Тсс, – она приложила указательный палец к губам и посмотрела на меня холодным, как трамвайные рельсы зимой, взглядом.
– Разувайся, – шёпотом сказала Саша. – У нас мокрая обувь. Придётся ещё здесь прибраться, когда будем уходить.
То, что мной запросто помыкает девчонка, я решил оставить без внимания. Эта девчонка говорит ужасно дельные вещи, будто каждый день после ужина забирается в чей-нибудь дом. А из меня вот лазутчик так себе. Помимо обуви Саша стянула с себя дождевик – он имел тенденцию предательски хрустеть, кода двигаешь руками или плечами – и стала похожа в своей жёлтой водолазке на очищенный банан.
Дом вымер как будто бы не частью, а весь, целиком. Зеркала занавешены, рыбы в аквариумах стоят на одном месте – вмёрзшие в лёд доисторические существа. Разве что вяло шевелят плавниками. На каждый шаг дом должен отзываться ласковым бормотанием: старое дерево, рассохшееся, или, напротив, размокшее от сырости, становилось ужасно разговорчивым, но Саша, похоже, знала, что делала. Я сам был осведомлён о некоторых "слепых" пятнах, что послушно держат язык за зубами, когда на них наступаешь, но Сашка знала о куда большем их количестве. В одном месте она, вытянув ногу, передвинула толстый коврик и осторожно перенесла на него вес своего тела, в другом совершила умопомрачительный прыжок вперёд и сразу же куда-то вправо, в третьем перелезла через стол. Кое-где считала шаги. Я превратился в прилежного ученика каллиграфа… во всяком случае, очень старался, и хотя дощатый настил и – особенно! – лестница иногда выводили под моими шагами рулады, дом оставался тих.
Я выглядывал в каждое окно, мимо которого мы проходили, просто чтобы глотнуть немного внешнего мира. Старик Тойвонен курил на крыльце: его трубку не спутаешь ни с чем. Он закрывал чашу ладонью, дожидаясь, пока дым не повалит даже у него из ушей, после чего разводил пальцы, делая глубокую затяжку, и выглядело это примерно как извержение вулкана.
Гостиная – будто дряхлый пёс, храпящий и вздыхающий во сне, и коридор за ним взял на себя все функции хвоста. Он оброс таким количеством всякого сора, нужных и ненужных предметов, что они неминуемо в один прекрасный день должны были занять всё свободное пространство. (Здесь было необыкновенно весело играть с Томом: игры как будто сами прыгали к тебе в голову со стен, выбирались из-за многочисленных предметов и ждали удобного момента, когда можно взобраться по штанине). Всегда казалось, будто эта семья живёт в прошлом веке и с каждым годом углубляется не в будущее, а в прошлое. Дверь на кухню распахнута настежь, с ужина на столе там осталась грязная сковородка, высокий бокал с водой и несколько газет на стуле. На подоконнике цветы; в коробке из-под литовских конфет, которая всегда находилась на одном и том же месте в уголке стола, груда давным-давно разгаданных головоломок.
Ступеньки… пятая, седьмая и девятая особенно голосистые. Дверь в комнату родителей Томаса плотно закрыта, однако Саша показала мне на щель под ней, и я кивнул: кто-то не спит. Свет настольной лампы не всегда можно увидеть с улицы, но под дверью он ясно различим. Стараемся не дышать. Приступы паники холодными пальцами сжимали мое сердце. Ох, если бы Том был рядом и всё это оказалось всего лишь игрой…
Двигаясь коротенькими, почти голубиными шагами, минуем полосу света. Саша держит меня за руку, ладонь холодная, без малейших признаков пота. Я думаю, что моими можно умываться, даже не смачивая их водой. Но прямо – дверь Томаса, она приоткрыта и за ней финиш, цель нашего путешествия, которое, как я надеялся, никогда не закончится. Мы входим и, вытянувшись по струнке, плечом к плечу, выстраиваемся перед Лидией Гуннарссон, матерью Томаса.
– Нам очень жаль… – бормочу я, и затыкаюсь, когда Сашины пальцы больно впиваются в мой бок.
Только теперь я замечаю, что она спит. Или не спит, но находится в каком-то неопределённом, неподвижном состоянии, будто деталь фотоснимка. По крайней мере, бессознательном, готов отдать за это зуб.
Она сидела на кровати, спустив вниз ноги, уперевшись локтями в колени и погрузив подбородок в ладони. Глаза закрыты, на веках различимы огромные синюшные вены, и сначала казалось, что глаза открыты, но от долгого обитания в темноте покрылись кожицей. По оконному стеклу ползли капли – дождь, похоже, не на шутку разошёлся, – разлитый на улице свет давал возможность рассмотреть всё в комнате, но делал картинку блёклой, будто чёрно-белой. Значимые и весомые прежде для Томаса вещи становятся карандашными росчерками, рябью и артефактами, которые рисует на фото какая-нибудь дешёвая мыльница, если снимать без вспышки. Маме его немного за сорок, это видно по рельефному лбу и щекам, по трещинкам на губах. Трудно понять, одета она в халат или укуталась в покрывало с софы. Нам с Сашей сейчас нужно на двоих воздуха, как маленькому ребёнку, и мы прекрасно слышим дыхание миссис Гуннарссон, глубокое и спокойное.
Я сумел оторвать взгляд от сидящей на софе женщины и увидел то, что могло быть только Томасом и больше ничем. Под урной с прахом я понимал нечто, похожее на кувшин или вазу, в которую ставят цветы. Я надеялся, что там будет пробка или какая-нибудь затычка, которая помешает праху Томаса соприкасаться с воздухом и с нашими лёгкими, но теперь все мысли об этом вылетели из моей головы. Не ваза и не хрупкая амфора, как показывают в фильмах, а тяжёлый ящик с рельефными стенками и крышкой, похожей на огромный ограненный драгоценный камень. Таким, наверное, мог быть гроб младенца. Невозможно поверить, что Томас теперь покоится в… в этом.
Александра на цыпочках прошла к урне, осторожно, как девочка, которой позволили погладить дикого зверя, положила руки на крышку. Я не мог заставить себя сдвинуться с места. Так и простоял, обоняя запах тела миссис Гуннарссон, душный, какой-то застарелый запах её волос, пока Саша прощалась. От неё остался лишь силуэт на фоне окна. Я думал, что волосы миссис Гуннарссон пахнут, как может пахнуть паутина где-нибудь в парфюмерном магазине.
Сашка сделала движение (как будто ловит мотылька), накрыв на столешнице ладонью клочок бумаги. Размером с блокнотный лист, в мелкую синюю клетку – удивительно, что я разглядел это в таком крутом сумраке. И когда дверь распахнулась и кто-то протянул за моей спиной (которая мгновенно взмокла) руку и включил свет, Саша смяла листок и быстрым движением сунула его в карман джинсов.
– Что вы, ребята, тут делаете?
Мать Томаса вздрогнула, открыла глаза и посмотрела на мужа прямо сквозь мой живот.
– Я? Извини, пожалуйста, но я подумала, может быть, не всё так серьёзно, как нас стараются уверить…
– Я не про тебя, Лидия, – вошедший мужчина мягко, но уверенно отодвинул меня в сторону, опустил руку на голову жены. – Пожалуйста, успокойся.
– В этой книге…
Руки женщины не нашли на коленях никакой книги. Она моргнула раз, другой, машинально разгладила складки на халате. Она выглядела, как человек, пробудившийся после глубокого сна. Наверное, и вправду спала, когда мы вошли.
– Джозеф?
– Да, дорогая. Ты успокоилась? Что вы тут делаете?
Мы с Сашей переглянулись. Нам нечего было ответить. Девочка смотрела на Джозефа Гуннарссона и часто моргала, как будто он собирался ударить её по лицу, но не отводила взгляда, в то время как я отчаянно желал сжаться в одну точку. Электрический свет, словно вспышка пламени, уничтожил в помещении всякую загадку. Это была просто комната моего друга, который сжёг себя заживо, облившись керосином, и в ней пока ничего существенно не изменилось. А господин Гуннарссон был просто усталым мужчиной, худым, но с обвисшими щеками и вечной складкой между бровей, которая, кажется, была всегда, словно там скрывался костяной нарост на черепе. На носу каким-то чудом держались крошечные очки для чтения, которые он прямо сейчас складывал и убирал в нагрудный карман рубашки.