Литмир - Электронная Библиотека

– На «прегрешениях» с эскадронным твоим и схлестнулись. Ему ведомо что нужно, а мне ровно наоборот, потому как мертвый со мною, железно, планами не поделится.

– Самовар, что ль, тебе поставить на белой скатерти? – Верховой слушал с легкой ласковой улыбкой, с дремно опущенными ресницами, позволяя коню укачивать себя, ему не нужно было переспрашивать: теперь он все слышал. – Ладно, чего язык даром трепать. Вона там налево конюшня будет, дальше – риза, напротив флигель старый барский, за ним егерская. Я тебя в охотничью определил, там вроде спокойне́й. Поляк сегодня не объявится…

– …Он и завтра не объявится.

– Ну вот, час соснешь, а после с эскадронным докладать будете, почему завтра не объявится.

– Могу сейчас, мне что…

– Прыть свою пересилишь, бесприютное животное, и к шести ко мне, прилюдно поляка описывать, во всех красотах, мать его в рогатывке до семи утра…

– А что тут, в имении-то, поляков много?

– Тута, что ли? Убег из имения твой поляк в массе своей малосознательный.

Комполка поскакал прямо в сужающийся конец аллеи, а Ефимыч свернул налево, мимо яблоневого сада, к конюшне, возле которой кипела кавалерийская жизнь.

Спешенный эскадрон расседлывал лошадей между конюшней и старым флигелем, крыша которого была такого же ядовито-зеленого цвета, что и крыша конюшни.

Несколько казаков несли седла так, будто на ушкуях речку переплывали в лунную ночь.

Возле навозной кучи, увенчанной прохудившейся торбой с остатками зерна, здоровенный гусь по имени Друджик защищал в неравном бою своих толстозадых гусынь от непрошеных гостей, исходивших запахом крови и тлена.

– Гуся не тронь!

– Это как же?!

– А так. Есть без тебя кому первую птицу в имении жрать, – сказал ординарец Верхового.

Вздрагивающая рыжая кобылка возле тачанки, на которой сушились несколько гимнастерок и парусиновых рубах, любовно облизывала совершенно игрушечного пушистого жеребенка, потерявшегося во времени у материнского соска.

Тихон уже раздобыл где-то кипяток, пил неспешно из дымящейся медной кружки, обложенной свежим хворостом, то и дело издавая звуки чмокающихся в воду пуль.

Ефимыч вплотную подъехал к своему ординарцу.

– Ну будет те, шалая, дурить-то! – ординарец недовольно отвел кружку в сторону от Люськи.

– Принимай! – Комиссар спрыгнул с лошади, разминая непослушные ноги. Люська ткнулась в Тихона и гривой, гривой к нему…

– Ох, и дурноезжая у тебя кобылка, комиссар, по любому случаю форсит… Я и овсом ее, и пшеничными отрубями, так она, гадюка, все равно грызется как собака… А тут – в сердце норовит, соскучилась, видать. Поди знай, чего у нее в голове баянит.

– А то и баянит, что ты ее пшеничными отрубями давно не кормил.

– И то правда.

Комиссар был уже рядом с загоном для лошадей, тем, что на холме у дороги, петлей заворачивающей вправо, когда заржала Люська. Он обернулся.

Тихон, заметив взгляд комиссара, махнул ему рукой, мол, шел себе и иди, не оборачивайся, сам понянькаюсь, что Ефимыч и сделал, правда, почувствовав какой-то укол в сердце.

«Эх, Люська-Люська, чудо ты мое!»

Не попади он сюда, никогда бы не подумал, что все эти люди, в грош не ставившие чужую жизнь, могут так печься о своей. И чем чаще они лишали жизни других, тем больше ценили собственную, вымаливая для себя еще одно утро, еще одну ночь. Уповая на чудо, а только оно и могло спасти от гибели в той же конной атаке, они доверялись лишь своему звериному чутью, и чутье это подсказывало им – представителем чуда на земле является конь. Какой конь – такое и чудо твое.

Его чудом была Люська, не раз спасавшая ему жизнь.

Он вспомнил, как впервые увидел ее. Она стояла в загоне одна. Тихо стояла. Косила свой выпуклый влажный глаз.

– Дурочка считается, – сказал про нее Тихон.

– Почему дурочка-то?

– Мамку ейную шрапнелью грохнули, когда она на ногах еще еле стояла… Сначала пристрелить решили, потом тетешкались хором, вот и вымахала большой дурой.

Стоило Ефимычу с Тихоном облокотиться на загородку загона, как Люська отбежала в дальний угол и оттуда устремилась на него, понеслась, будто намеревалась затоптать. А у самой загородки встала на дыбы и заржала.

– Говорил же, дура-лошадь! Разве же можно живот так показывать?!

И лучше б Тихон не сказал этого, потому что Люська проделала то же самое еще раз и еще.

– Глянулся ты ей, комиссар, ну, прям как девке глянулся. Ей-богу! Полюбила она тебя душою свежей, можно сказать, с первого своего взгляда. Точно, как казачка себя ведет. Животное, а понимает, шо мужику надобно.

Ефимыч смутился: и сам почувствовал, что Люська не просто так объявила свое лошадиное согласие, что союз их – союз всадника и лошади – уже заключен.

Он шел по узенькой тропке, которая, судя по всему, должна была скоро упереться в дорожку.

Многорукие вековые дубы стояли, точно по раздельной записи. У корней сосны лежал камень, и камень тот был причудливой формы. Возле него стояла восьмигранная в птичьих гнездах беседка. Стояла так, будто кто-то из будущего, смахнув паутину, любовался ее обветшалостью. И тишина кругом – как общая, совместными усилиями завоеванная мечта.

Ему показалось, будто место это с причудливым камнем и косенькой беседкой он видел уже когда-то в самарском скарлатинном детстве. Странно, что оно всегда, в отличие от всех других «температурных» мест на земле, казалось ему единственно свободным, никем не занятым, дожидающимся его вступления во владения.

«Может быть, я помню это место из прошлой жизни? – подумал комиссар, но отогнал от себя эту мысль как совершенно непригодную для железного марксиста. – Эти символистские игры до добра не доведут».

От беседки вилась узкая дорожка. Она выводила к маленькому гнутому мостику, под которым тихо стекала вода.

Ефимыч подошел к охотничьему домику.

Огляделся и, когда кто-то неподалеку крикнул: – Анька, где ты? Нюсик, Нюсечка, маточка моя! – решительно направился к двери, чтобы избежать встречи как с Нюсечкой-маточкой, так и с самим обладателем паточного голоса.

Такую дверь толкают, пригибаясь, даже не очень высокие люди. Скроена она была из двух сучковатых половин, вглухую подогнанных. Для красоты и надежности обита красноватой медью.

Ему показалось, за нею что-то до боли знакомое разбросано, что-то, что оставил он, не задумываясь, в четырех углах прежней своей жизни, а теперь вот оно – разбросано на сотнях страниц неразрезанной книги, название которой пока неведомо ему, книги, которую он найдет позже и, возможно, прочтет позже, когда все кончится и снова начнется.

Он решил: первое, что увидит за дверью, и будет ключом ко всему дальнейшему, если не всей его жизни, то, по крайней мере, важной ее части.

«Не отсюда она, эта дверь. Верно, пересадили ее рукастые люди».

Комиссар толкнул дверь и, когда та простонала, вошел, пригибаясь.

Первое, что увидел он, была обычная деревенская муха, совершавшая обычный для этих четырех стен облет.

Он мог бы ее рукой поймать, а мог и пристрелить по-александр-пушкински. Но Ефимыч отказался и от первого, и от второго развлечения, стоило ему взглянуть на девку, отжимавшую в ведре тряпку.

– А ну, ноги!.. – приказала она, и подол задранной юбки слетел вниз.

– Ноги – это у тебя. У меня какие ноги, одни задние, да и те об отдыхе мечтают.

– Я на твой жалостливый мед не падкая, – и бросила тряпку, будто черту разделительную провела.

– Анька?

– А што?

– Так ищут тебя…

– И пущай… ищет. Пердовый мужичишка… Павлинье перо. Поперек дыхания мне. Сказывают люди, будто душу продал Соломонке в «Жидовском курене», а после на Кавказы утек с колдуном каким-то.

– Ох, и хороша ж ты!

– Когда мужик голодный, ему всяка баба хороша, в особенности девка.

– Так ты что, девка, что ли?

– С одною стороны, вроде как девка еще, с другою – баба опытная…

16
{"b":"713592","o":1}