Для некоторых очевидцев подобные казни выходили за рамки границ понимания. Главный военврач 4-й армии пришел в такое негодование, что составил досье из высказываний свидетелей, которое направил не кому-нибудь, а «главнокомандующему вермахта и фюреру германского народа Адольфу Гитлеру». Рапорт этот неизбежно перекочевал в архив без всякого воздействия на ситуацию, но и глава военных оккупационных властей в Польше генерал Иоганнес Бласковиц тоже высказался по данному вопросу. Глубоко верующий лютеранин, Бласковиц получал донесения и ужасался происходящему, поэтому постоянно давил на своего начальника Вальтера фон Браухича[79] и писал Гитлеру, протестуя против действий СС, полиции и администрации, при этом упирая на разлагающее воздействие подобных практик на боевой дух личного состава армии. Гитлер отмахнулся от его протестов заявлением, что «нельзя вести войну методами Армии Спасения». Бласковиц не унимался, предупреждая в феврале 1940 г., что чем более жестокой будет оккупация, тем больше немецких войск придется держать в Польше. И в самом деле оккупационные силы вермахта там всегда составляли не менее 500 000 человек. После пяти месяцев упорных препирательств Гитлер в конечном счете снял Бласковица с должности, однако вовсе в отставку не отправил[80].
Когда число жертв эсэсовского террора среди одних только священников составило тысячу человек, примас Польши в изгнании кардинал Хлонд опубликовал в Лондоне обвинение против немецких оккупационных властей. Ватикан пытался вмешаться через дипломатические каналы, но не достиг ничего, получив ответ, что конкордат с церковью не распространяется на новые территории; статс-секретарь Министерства иностранных дел Эрнст фон Вайцзеккер попросту отказался признавать протест Ватикана в отношении обращения с польским духовенством. Хотя католическая церковь Германии старалась как-то заботиться о духовных потребностях польских военнопленных, ни один немецкий епископ не присоединился к осуждающему голосу кардинала Хлонда в знак протеста против убийств польских католических священников[81].
Как католик Вильм Хозенфельд почувствовал себя не в силах перебороть моральные установки. Он ужасался еще от еврейских погромов в ноябре 1938 г. и быстро осознал, что масштабы насилия над поляками превосходили все мыслимые рамки и не шли ни в какое сравнение со сказками о тяжких невзгодах, выпавших на долю местного немецкого населения. «Дело тут не в возмездии, – писал он жене 10 ноября 1939 г. – Все это больше похоже на… попытки выкорчевать интеллигенцию». Он даже не подозревал, насколько верны оказывались его догадки. «Кто бы мог ожидать такого от режима, столь сильно ненавидящего большевизм? – продолжал Хозенфельд. – Сколь радовался я, становясь солдатом, но сегодня готов разорвать в клочки свою серую форму». Находился ли он там, где был, с тем чтобы держать «щит… за которым будут совершаться эти преступления против человечности?». В первые месяцы в Польше Хозенфельд несколько раз сам вступался за поляков, давая им возможность выйти на свободу, в результате чего подружился с некоторыми семьями. На протяжении будущих лет Хозенфельд не прерывал контактов с ними и даже привез жену из Талау к польским друзьям, невзирая на все правила этнического апартеида, типичного для немецкой оккупации[82].
Католическая вера Хозенфельда служила мостиком через пропасть, разделявшую оккупантов и оккупированных. Не находя в себе сил выражать чувство ужасающего отвращения к происходившему открыто, не говоря уж о попытках как-то на него повлиять, он загонял эмоции внутрь себя, где они оформились в грызущее чувство глубочайшего стыда. Обращения к жене стали чем-то вроде исповеди. «Ну, у нас пока есть эти письма, – обращался Хозенфельд к Аннеми 10 ноября, заканчивая одно из самых своих горьких на тот момент посланий к ней. – Сейчас пойду спать. Если бы я мог плакать, мне бы хотелось плакать в твоих объятиях, и это стало бы для меня сладким успокоением». Чем дольше длилась война, тем больше он отчуждался от нее. Хозенфельд по-прежнему верил в обоснованность захвата немцами Польши, разделяя общепринятое мнение о «праве более высокой культуры»; свойственные ему чувство нравственной ограниченности и гуманные убеждения встречались в людях все реже и реже[83].
Другой истовый католик и солдат видел ситуацию в ином свете. Даже после разгрома поляков, после их унижения, Генрих Бёлль всматривался в их лица и видел затаенные «за безразличным взглядом ненависть и подлинный фанатизм». Когда началась война, восьмой ребенок в католической семье плотника из Кёльна, Бёлль, только-только начал изучать литературу в университете и пробовать перо. Отделенный от Хозенфельда по возрасту поколением, он пошел служить по призыву летом. «Не будь военных, через три недели тут не осталось бы ни одного этнического немца. В глазах этих людей совершенно ясно видно, что революция предначертана им самой судьбой», – писал 21-летний военнослужащий из Бродберга. Им, в его представлении, требовалась сильная рука – немецкая, а ему – посланное матерью средство от всех болезней, чтобы не отключиться и всегда оставаться наготове: первитин – метамфетамин, использование которого без особого успеха пыталась ограничить служба имперского руководителя здравоохранения[84].
Восприятие Бёлля надо назвать более типичным для солдат, чем мнение Хозенфельда, а германские СМИ немало постарались в стремлении вызвать у немцев подозрительный взгляд на поляков. В середине августа газеты и радио живописали массовые депортации немцев с приграничных территорий в «концентрационные лагеря» далее на востоке, а с началом войны – серию спровоцированных погромов, жертвами которых стали в основном этнические немцы, женщины и дети. Еженедельное кинообозрение Wochenschau щедро кормило зрителя репортажами о подобных событиях, а также показывало захваченных в плен польских солдат и гражданских «диверсантов», выставляя их преступными «недочеловеками», получившими приказы истребить немецкое меньшинство. Сотрудников отдела по расследованию военных преступлений вермахта отправили выискивать доказательства «преднамеренного геноцида», совершавшегося поляками по указке сверху[85].
До войны Министерство иностранных дел Германии на протяжении месяцев занималось сбором сведений, способных оправдать вторжение. В данном случае спонтанные всплески этнического насилия на приграничных территориях в первую неделю войны служили подлинными свидетельствами, которые представлялось возможным раздуть и повернуть выгодным для дела немцев образом. В ноябре 1939 г. Министерство иностранных дел поспешило выпустить книгу в несколько сотен страниц с более чем сотней фотографий с доказательствами злодеяний поляков. Тщательно подобранные снимки предназначались для создания сильного эмоционального впечатления: несчастные жены и матери, тихо плачущие в домах или около нагруженных телами мертвецов телег; кричащие фото расчлененных или, судя по позам, убитых явно после изнасилования женщин; дети с размозженными головами; тела людей, подобные обнаруженному ветерану Первой мировой на столе в мертвецкой, с протезом вместо ноги до бедра и с лицом, изувеченным до полной неузнаваемости. На одном особенно жутком снимке камера запечатлела женщину, убитую в момент родов вместе с новорожденным, которого с матерью еще связывала пуповина. Целью публикации Министерства иностранных дел служило предоставление документального оправдания оккупации Польши Германией и создания определенного впечатления у властей и общественности нейтральных стран, особенно у американцев. Второе издание на немецком вышло в феврале 1940 г., а английское – в мае того же года[86].