– Из Сероглазки мы. Колхоз имени Ленина…
– Надо же, – удивился я. – Помню, в этих местах были рыболовецкие колхозы «Вилюй», имени Сталина. А в Сероглазке была их общая МРС. Старицын там был директором…
– А он и сейчас там. Только теперь уже председатель одного большого колхоза. И из нашего Вилюя многие туда после цунами перешли…
– Во как! – ещё больше удивился я. – Земляк, значит?
И мы разговорились. Я сказал, что тоже жил в этом селе – в годы войны и немного после. Начали вспоминать разные памятные случаи из той давней жизни. Парень был лет на пять моложе меня, и мы, конечно, в ту давнюю пору просто не могли пересекаться в каком-либо житейском общении. И каждый говорил о том, что сам лично помнил. Я, например, вспомнил о том, как погибла одна женщина при высадке с катера на берег: лодка перевернулась на крутой волне, и всё село сбежалось на тот галечный пятачок среди скал, где это случилось.
– Её фамилия была, кажется, Горюнова, – напряг я свою память.
– Так это была моя мама, – сказал он просто, с чуть заметной горчинкой грусти в голосе.
А мне почему-то стало как-то даже неудобно перед ним за это моё, как мне показалось, совершенно бестактное упоминание о том трагическом случае: мол, дёрнул же чёрт за язык.
Но всё оказалось иначе. Мы как-то сразу сблизились, будто знали друг друга уже не меньше, чем сто лет кряду. Его спутники уже вернулись с покупками на свой пропахший рыбой «крейсер», а мы всё не могли наговориться, вспоминая нашу жизнь в этом маленьком селе на открытом к океану берегу, мелькали знакомые фамилии и заповедные в детстве у каждого места. Я сводил его в столовую, где никого из столующихся уже не было, но обаятельная повариха нас щедро угостила вкусным обедом (заметьте, только на северах такая искренняя предупредительность и бескорыстная щедрость бытует), посидели в нашей палатке, укрывшись от неприятного западного ветра. И говорили, говорили, говорили. И никто нам не мешал, не перебивал. Да мы никого и не замечали, мы просто жили в каком-то совсем другом мире, совершенно не знакомом для всех, нас окружающих. Нечасто со мной, например, такое состояние почти полной отрешённости от всего сиюминутного и суетного случалось в прошлом, да и потом, и полное погружение в самое дорогое и прошлое. И что самое удивительное, мы даже единым глотком спиртного не пытались подогревать наш разговор, хотя до магазина было всего два шага, где недостатка в этом горячительном зелье никогда не было.
Вечером я проводил своего юного земляка на берег, где его уже ждали товарищи с сейнера. Забылось его имя, да и мы с ним больше так и не встретились никогда, к сожалению. Был он, и нет его, сел в шлюпку и уехал в свою современную жизнь. А я остался на берегу с растревоженной памятью о прошлом. И эта память снова звала в дорогу…
6.
Это было моё единственное самостоятельное путешествие по Камчатке, длившееся целых три дня…
Получив от своего бригадира Чердынцева неурочный отпуск на период замены ловушки ставного невода, я в тот же день с утра отбыл в город на попутном буксирном катере. Недалеко от Ковша зашёл в тралфлотовское общежитие к Володе Глушко – он был дома по случаю воскресенья. Объяснил ему, куда направляюсь. А он, заметив, что я слишком легко одет, предложил мне надеть его совсем ещё новую фланелевую куртку.
– Через бухту долго ехать, задубеешь, – сказал он. – На море ещё будет прохладно… И не возражай, здесь, в городе, мне проще купить такую же.
И проводил меня до морского трамвая – так здесь называли пассажирский катер, ходивший регулярно, вроде бы даже пару раз в сутки, на противоположный берег Авачинской бухты, где находился посёлок Рыбачий, а в прежние времена он назывался ещё Новая Тарья. Именно там я родился.
Сколько шёл туда катер, я уже не помню, но показалось очень долго. И было, в самом деле, очень зябко даже в застеклённом салоне с деревянными лавочками, как и в обычном городском трамвае той поры. Так что я не раз добрым словом вспоминал Володю, заботливо подарившего мне свою тёплую куртку. Почти всю дорогу я стоял на палубе и с волнением смотрел на причудливые очертания скалистых берегов, до боли знакомых мне с раннего детства. Не один раз в ту пору я бывал маленьким пассажиром на деревянном рыбацком катере, проходившем мимо этих серых скал, смотрел на них с искренним детским восторгом, и рядом со мной стоял молодой и сильный мой отец. Вот там далеко слева, ближе к выходу в открытый океан, всё так же рядышком стоят на страже знаменитые кекуры Три брата, неусыпно стерегущие ворота Авачинской губы. А почти прямо, напротив этих окаменевших братьев, у другого уже берега, в задумчивости забрела от скал в морские воды дородная каменная глыба кекура Баба. Потом также слева, медленно проплыли еле угадываемые среди зелёных сопок берега скрытой от людских глаз бухты Богатырёвка – там во время войны, помнится, стояла небольшая флотилия высокобортных торпедных катеров американской постройки. А вот, уже справа показался невысокий обрывистый берег полуострова Крашенинникова, где совсем недалеко от скального срыва были наши огороды – там мы с мамой в последние годы жизни на Камчатке выращивали картошку, репу и морковь. И знакомый с детства причал…
Вроде бы ничего не изменилось, всё по-прежнему привычно. Те же производственные помещения рыборазделочного цеха на галечной косе и галерея бетонных засолочных чанов под навесом. А сразу за ними – обязательная рукотворная гора намороженного за зиму технологического льда, надёжно укрытая от летнего солнца своеобразной шубой из крапивных мешков, освободившихся из-под соли. Ну а в самом конце косы, где уже начинаются откосы полуострова Крашенинникова, всё так же дремлют на деревянных катках какие-то промысловые судёнышки, отслужившие уже свой рыбацкий век. Однако что-то особенно привычное в этой пейзажной картинке на этот раз отсутствовало напрочь. И только ступив на истёртые плахи причала, я понял, чего здесь самого существенного не хватает: не было у пирса под разгрузкой просмолённых кунгасов, до краёв наполненных свежей выловленной рыбой – лососем или сельдью, и размеренной суеты рабочих в оранжевых спецовках возле них. Да, уловы лосося на Дальнем Востоке сразу после войны резко сократились, а нагульная сельдь в такую раннюю летнюю пору, и я это знаю с самых детских лет, ещё не подходит к берегам. Как и жирный осенний окунь-терпуг.
Вместе с другими пассажирами катера я свободно прошёл в посёлок через распахнутые настежь ворота рыбокомбината, и, честное слово, как-то особенно учащённо забилось моё сердце: я узнавал места, в которых родился и потом прожил последние мои детские камчатские годы, как будто и не уезжал отсюда совсем. Да и прошло, собственно, всего-то каких-то девять лет с той памятной поры. Вот слева, на плоской терраске у крутого склона сопки, одиноко стоит длинное одноэтажное здание из потемневшего бруса, в пазах между венцами которого, как и всегда прежде, всё ещё видны серые жгуты утеплительной пакли. Это местный клуб, где работал киномехаником Юра Горященко, а я в его кинобудке через маленькое окошечко бесплатно смотрел кинофильмы – редкая привилегия по тем временам для простого мальчишки, ведь не каждому судьба дарила такого старшего друга. А дальше неширокая улица через весь посёлок проходит мимо старенького уже, но по-прежнему крепкого приземистого здания школы-десятилетки, где я проучился весь пятый класс и одну четверть шестого. Вместе с нами учились и несколько ребят из посёлка базы подводных лодок, расположенной на южном берегу полуострова Крашенинникова, но они держались от нас, детей рыбацких, несколько особняком, и никто из них так и не задержался в моей памяти. Зато до сих пор помню как живого нашего строгого и доброго директора, белоголового солидного человека, ходившего всегда в тёмно-синем костюме и при галстуке. Он преподавал математику, и у него были удивительные разные глаза: один карий, а другой синий. Причём один глаз смотрел на нас всегда со строгим прищуром, а в другом также всегда пряталась лукавая улыбка. Никогда больше я не встречал людей с такими удивительными глазами, видимо, обладающими сильным разнополюсным магнетизмом, взгляд которых одновременно удерживал на расстоянии и тут же притягивал тебя к себе. Конечно, мы немного побаивались своего директора и в то же время очень его любили, и практически любое его слово, даже случайно обронённое, было для нас истиной в последней инстанции. А вот фамилии, или хотя бы имени-отчества предательница-память моя так и не сохранила, бумажки же с записями тех лет также развеяло по долам и весям неумолимым ветром быстро летящего времени.