Литмир - Электронная Библиотека

– Почитайте, почитайте! – раздались голоса.

Вот удружил братан. Но делать было нечего, пришлось расплачиваться за талон на место у колонн. Прочитал «На крупах медных буцефалов растаял снег…». Восприняли благосклонно. «Старушка» даже захлопала: «Замечательно! «Учись у старых ловеласов пренебрегать борьбою классов»! Это прелестно!» Засмеялась.

– Пожалуйста, еще почитайте, мы вас так не отпустим!

Я приободрился и прочитал «Царит на улицах пустынных тонкий смрад апрельской сырости…». Шумный успех. В итоге получился целый творческий вечер на полчаса, в общем-то, первый в моей жизни. Были читки по кругу в студии, но обычно по два-три стихотворения, и потом, все фактически читали руководителю студии, нежно-румяному Волгину, а друг другу читали на особых поэтических сборищах-пьянках, но это было «среди своих», а тут настоящая «аудитория»… Взволнованного до потери ориентировки, меня усадили за стол и угостили чаем с вареньем. Разговор за столом поплыл дальше, и я почувствовал, что экзамен сдан.

В этот вечер я познакомился с тремя – неплохой урожай. С Таней, блондинкой лет двадцати с длинными прямыми волосами и отрешенным, как будто сосредоточенным на своей беременности, личиком фламандской мадонны, с пышнотелой, но перезрелой (лет сорока) Эльвирой, кандидатом эстетических наук, пишущей работу о том самом знаменитом художнике, чья «Турчанка» красовалась над ложем «старушки», и смуглой (я мысленно окрестил ее «цыганкой»), энергичной, с крепкими ножками, Милой. Таня работала в мастерской известного советского скульптора и сумела разозлить меня своим высокомерием, телефон даже не дала, только, оглядев каким-то грубо оценивающим взглядом мою молодецкую фигуру, пригласила в мастерскую патрона, еще удивившись, что я не знаю ее адреса. У Милы были густые «восточные» брови, несколько квадратное лицо (я вообще не люблю восточных женщин), она была некрасива, но зато радушна и непосредственна, и явно проявила ко мне интерес. Как видно, она имела какое-то родственное отношение к «старушке» и распоряжалась в доме по интендантской части.

Начать я решил с эстетички, этот объект показался мне самым беспроигрышным и беззаботным (минимальная затрата энергии и средств на предварительные игры ценилась больше всего), тем более, что и она «клюнула»:

– Мне очень понравились ваши стихи.

– Спасибо.

– Нет, правда. И вы не пытались напечататься?

– Пытался.

– Каким образом?

– В «Юность» относил. В «Работницу». Показывал разным… Да у нас сборник студийцев уже два раза рассыпали, а там есть ребята очень крепкие, я по сравнению с ними…

– Зря скромничаете. Скромность вредит поэту.

– Я не скромничаю, я объективно…

– Объективность – это миф. Как заявите о себе, так и зашагаете, а будете прятаться за спины «старших товарищей», так и останетесь во втором ряду.

– Бернард Шоу, кажется, говорил, что «останется» тот, кто дольше проживет.

Она улыбнулась.

– Хотите, я покажу ваши стихи Т.? Если приглянутся ему, то…

– Я не против…

– Запишите мой телефон.

Через пару дней я позвонил, пригласил в кино, но мне было сказано, что времени шляться по кино у научных работников нет, но я могу заскочить к ней домой, да хоть сегодня, и чтобы стихи не забыл. Окрыленный быстрым успехом (никаких сомнений в том, что меня не чаи гонять пригласили) и одурманенный фантазиями о пышнотелой и должно быть многопытной Эльвире (несколько беспокоило отсутствие разведданных о ее семейном положении, но, предположительно, оно должно было быть неопределенным), я трясся в заиндевевшем трамвае, дело было в морозном и ветреном феврале, и почти не заметил, как рядом со мной ухватилась за поручень чья-то рука в вязаной рукавичке, и при первом же резком торможении на меня упала ничем не примечательная девица в стареньком, небось ещё материнском пальто с пушистым воротником, с лицом, закутанным шарфом, который сбился и обнажил маленький ротик. Девица, покраснев, извинилась, мы разговорились. Оказалась лаборанткой на химическом заводе, и я потащился провожать ее на край Москвы, в какую-то жуткую рабочую коммуналку, плюнув на Эльвиру, отдав, так сказать, предпочтение молодости. И не прогадал. А когда, притомившись, попытался вздремнуть, то ее нежные и быстрые поцелуи вдруг запорхали по моей спине, как будто ее облюбовал рой бабочек – восхитительное ощущение, и я оказался совершенно пленен этой аристократической лаской. С этого момента мы с Женечкой миловались года два с перерывами, но с неизменным энтузиазмом: видимо, я как-то угадал под этим нелепым пальто гибкую, тоненькую фигурку и жадную щель, истекающую злым клеем. Энтузиазм, чисто физиологический, был так велик, что она даже решила, что я женюсь на ней, бедная деревенская девочка… Помню, как однажды встречал ее после работы, и когда приметил в клубке девиц ее юркую попку, все во мне, от пояса и ниже, замерло от вожделения и гордыни – моя!

А Эльвире я потом позвонил, извинился, сказал, что подвернул ногу и пока добрался домой уже поздно было и неудобно звонить… Поехал к ней через несколько дней. Она жила в однокомнатной аккуратной квартире: приличная мебель, стены – плотно-плотно в картинах и рисунках, книги, альбомы, в основном иностранные. Такие альбомы были в Москве социально значимы. Пока она готовила чай, я, сев на диван, впился в один из них, какого-то сюрреалиста (в живописи я был неразвит, но старательно «приобщался»). Живопись было не разглядеть: в комнате царил интимный полусумрак – горела только лампа на письменом столе, прикрытая абажуром —, но разрушать эту интимность вовсе не входило в мои намерения. «Что же вы в темноте!» – сказала она, подкатив к дивану столик на колесиках. Я сразу бросил альбом, а то еще, не дай Бог, свет включит, и взялся за чай. Столик на колесиках мне понравился: культурно. Она села рядом, и я, не откладывая дел в долгий ящик (отложив только чай), набросился на нее, как Шерхан на буйвола Раму: слишком долго воображал себе эти пышные телеса (да-да, рубенсовские!). В полных женщинах есть своя прелесть, в этом тайном желании утонуть, пропасть в волнах плоти…

Конечно, это был нерасчетливый, а значит и неправильный ход (не надо думать, что мы действовали тогда как-то особенно ловко, или продуманно, нет, скорее наоборот, и неудач было множество, метод был статистический, рыболовецкий: знай себе закидывай сети, кто попался, тот и молодец, а прорехи чинить – дело плебейское, чего мелочиться, вона рыбы-то в море сколько!).

Эльвира не то чтобы возмутилась, но отнеслась к моему наскоку со снисходительным пренебрежением, мол, понимаю, дело молодое, но я все-таки кандидат эстетических наук… Она мягко, но твердо стряхнула меня с себя, тем более что чисто технически трудно было обхватить ее и тиснуть как следует, выдохнула: «Однако», и перевела беседу на искусствоведческие рельсы. Показала большой иностранный альбом Ф., о котором пишет работу, сказала, что это великий художник, к сожалению, малодоступный для зрителя, назвала его Мандельштамом в живописи, что судьба его, после того как вернулся в СССР, была трагичной, а я с удивлением обнаружил в альбоме «Турчанку» и «Автопортрет в тюбетейке», висевший у «старушки» на противоположной стене. Сказала, что на днях увидит Т. и покажет ему мои стихи, вновь повторила, что они достойны публикации, поучала, что очень важно публиковаться, мол, дорога ложка к обеду, а я, изобразив революционера, прочитал ей лекцию на тему «служить бы рад, прислуживаться тошно», она возражала: мол, искусство служит народу, а не власти, поэтому, чтоб до народа «дойти», надо уметь власть «обходить», а я ей: устанешь обходить, ну и т. д. Завершив чаепитие и воспользовавшись паузой в дискуссии, я вновь двинулся на штурм рыхлых высот, почти безнадежный, из принципа, на этот раз схватка была долгой и мучительной для обеих сторон, уже и кофточка у нее была расстегнута и одна грудь выпростана из своей лунки в обширном твердом бюстгальтере (вторая так и застряла), и юбка задрана выше пояса, и ноги намяты до синяков, и даже трусы покосились, но она не сдавалась, глухо и упорно боролась, пыхтела: «Ты сумасшедший, перестань, перестань, ко мне должны прийти, не сейчас, не здесь…» Последние «аргументы» меня особенно возмутили: если «не здесь» и «не сейчас», то когда? В конце концов, органон не выдержал, тем более, что я все время терся об нее, пытаясь таким образом расшевелить залежалую чувственность, и выплеснул драгоценный жизненный эликсир в холодные просторы Вселенной. И перед всеми пролил семя, так кажется, писал классик. В пролитии эликсира, конечно, не было ничего экстраординарного, сколько уж было пролито понапрасну, буквально походя, но меня удивила ее, после всего, невозмутимость, деловитость и даже какая-то материнская заботливость: принесла полотенце, спросила, не хочу ли принять ванну. Я же был охвачен таким раздражением и омерзением к самому себе, что, кое-как приведя себя в порядок, удрал.

8
{"b":"712702","o":1}