Большевики победили в Гражданской войне, но получили в распоряжение страну, опустошенную семью годами сражений. Советскому государству пришлось иметь дело с последствиями гибели миллионов людей, вызванной войной, болезнями и собственным насилием. Кроме того, обезлюдели городские и промышленные центры страны, являвшиеся жизненно важным ресурсом «диктатуры пролетариата»: большинство рабочих покинуло опустевшие или разрушенные предприятия и возвратилось в родные села. В понимании большевиков это свидетельствовало о тревожном снижении революционной сознательности основной опоры партии. В ситуации таких потерь власти не оставалось ничего иного, как неохотно согласиться с существованием частного сектора. Новая экономическая политика (нэп) чрезвычайно встревожила партийное руководство и рядовых партийцев, опасавшихся, что мелкобуржуазное сознание, воплощенное в миллионах ремесленников и торговцев, заразит и безнадежно развратит неокрепшее революционное сознание советского общества. Мощное возрождение сил старого мира в годы нэпа приглушило преобразовательные устремления всех, кроме самых пламенных революционеров. Большинство большевиков рассматривало этот период идеологического компромисса как временное отступление, необходимое, чтобы накопить энергию для решающего удара по капиталистической системе40.
Чтобы сохранить целостность в болоте нереформированной крестьянской России и яркого мира нэпмановской буржуазии, партия сомкнула ряды, воспринимая себя осажденным бастионом сознательности. Серия чисток, начавшаяся в 1921 году – именно тогда, когда советское государство объявило о переходе к нэпу, – должна была стать проверкой идейной чистоты каждого члена партии. Помимо «прямых врагов пролетариата», «агентов-провокаторов», нанятых контрреволюционными партиями, чистки коснулись «мелкобуржуазных» шкурников, вступивших в партию ради «личного благосостояния, а не ради пролетарской борьбы и революции». Бдительный коммунист мог распознать их, несмотря на поверхностную приверженность общему делу. Этим «слабым» и «беспринципным» людям не хватало силы воли, чтобы не потакать своим прихотям и выявить умыслы врагов, которые ими произвольно манипулировали. Исключая из своих рядов эти нестойкие элементы, партия уважала и ценила тех, кто выдерживал ее проверку и проявлял «сознательность, преданность, выдержанность, политическую зрелость, революционную опытность и готовность к самопожертвованию»41, как определялась в партийной резолюции сущность коммунистической сознательности. Чистка должна была служить стимулом к тому, чтобы коммунисты могли «и здесь совершить свой “октябрь”»42. Они были призваны воспользоваться проверкой своей чистоты, чтобы «заглянуть в самого себя и постараться хорошей большевистской метлой изгнать из себя “мещанина” <…> Научиться понимать сейчас волю, интересы коллектива, ими определить волю и интересы моего “я” – вот первый подход к созданию нового быта»43.
Субъективная сущность коммуниста, сила или слабость его характера выходили на передний план в «автобиографии», которую он зачитывал товарищам по партии в самый драматичный момент процесса чистки. Нормативный жанр автобиографии сначала появился в партийной среде, но в 1920-е годы распространился на комсомол и непартийные учреждения. Каждый советский гражданин, собиравшийся поступить в вуз или на работу в государственное учреждение, должен был составить автобиографию. Более того, от советских граждан требовалось обновлять свои автобиографии через определенные промежутки времени. Поэтому наверняка можно предположить, что большинство взрослых советских граждан были знакомы не только с этим жанром саморепрезентации и правилами его составления, но и с основополагающим постулатом, в соответствии с которым биографии следовало переписывать по ходу развертывания революции и их собственной, субъективной политической сознательности.
Будучи кратким прозаическим рассказом о жизни конкретного коммуниста, автобиография содержала в себе данные о его образовании и профессиональных достижениях, однако ее ядром были сведения о формировании личности автора как развивающегося субъекта революционного сознания. Хотя темы и акценты этого акта публичной саморепрезентации следовали устоявшимся нормам, в автобиографии сохранялось и важное субъективное измерение, ведь люди должны были убедительно рассказать о своем пути к свету коммунизма. Отправной точкой этих рассказов о себе часто была бездна мрачного субъективизма: это позволяло лучше осветить как последующее обращение к советскому правому делу, так и внушительность пройденного пути. А убедительность, с которой кандидат мог показать, что является искренним гражданином социалистического государства, определяла шансы на его прием в Коммунистическую партию44.
Автобиография коммуниста в 1920-е годы была актом самовыражения в форме самоотречения. Идеальный коммунист (как свидетельствует случай Фурманова) был «ретранслятором» революции и больше напоминал машину, чем романтического субъекта со стремящейся к выражению душой. Действительно, деятели революции 1920-х годов часто представляли себе идеальный тип человека как человека-машину. Кинорежиссер Дзига Вертов мечтал о «совершенном электрическом человеке», сознание которого не будет подвержено воздействию хаотических психических импульсов, а станет функционировать целенаправленно и с механической точностью: «Наш путь – от ковыряющегося гражданина через поэзию машины к совершенному электрическому человеку. <…> Новый человек, освобожденный от грузности и неуклюжести, с точными и легкими движениями машины, будет благодарным объектом киносъемки»45. Если революционная сознательность определялась как абсолютная дисциплина и способность неустанно функционировать как часть общего целого, то машина была очевидным образцом такой сознательности.
Еще одним биографическим инструментом, активно востребованным в 1920-е годы, были воспоминания об Октябрьской революции. Если смотреть из идейно порочного нэпа, Октябрь 1917 года представал как чистое воплощение революционного духа. Новообразованная Комиссия по истории Октябрьской революции и РКП(б) (Истпарт) предложила ветеранам 1917-го писать воспоминания о том, как они участвовали в осуществлении большевистской революции. Это предложение привело к стихийному наплыву других личных воспоминаний о 1917 годе, многие из которых были неграмотными и плохо написанными. Через такие нарративы участники «присваивали» революцию почти безотносительно к своей реальной роли в ней: некоторые биографические рассказы об Октябре приходили из регионов, в которых большевистского восстания в 1917 году вообще не было. Вне зависимости от своей правдивости или вымышленности эти примеры свидетельствуют о привлекательности вписывания себя в революционный нарратив46.
Однако привлекательность как автобиографий коммунистов, так и воспоминаний о революции была ограничена фиксацией на 1917 годе как на определяющем пороге революционного сознания. В конце 1920-х, когда советская власть под руководством Сталина начала вторую революцию и вознамерилась построить новый социалистический мир, эта ограниченность была преодолена. Теперь советские деятели провозглашали, что после Октября 1917 года революция «созрела» – и привела к выработке у ее сторонников достаточной сознательности для того, чтобы они могли сделать будущее реальностью. Советская система была сочтена достаточно прочной для того, чтобы власть приступила к окончательному разрушению прежнего классового общества и созданию бесклассового социалистического строя. Это означало, что появился вполне сознательный субъект, которому предстояло жить в бесклассовом обществе, и энергия этой вполне сформированной личности должна была подстегнуть стремление к индустриализации. Идеал сталинского государства был основан на чистой воле; в качестве основной единицы человеческого поведения оно предпочитало коллективу личность и реабилитировало личное сознание как фундамент, необходимый для реализации сознательной воли. Сталинский идеологический аппарат поощрял личные биографии, делая акцент на формировании исключительных личностей, а не на исключительных подвигах бездушных машин.