Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Денис Сдвижков

Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ

Мы интеллигенция, потому что мы много знаем.

Николай Константинович Михайловский

Finster kam dieser Jäger zurück aus dem Walde der Erkenntnis.

(«Мрачным возвратился этот охотник из леса познания».)

Фридрих Ницше

– Ну и что это? Что за «знайки», милейший? Полагаете, оригинально, читатель клюнет? Все уже давно устали от глумливого тона. Да и какой толк пинать то, что и так осталось в истории?

– Извольте, объяснимся. Писать об интеллигенции так же, как о других исторических феноменах, сложно. Вы или чувствуете себя частью (наследником?) интеллигенции, или находитесь к ней в сознательной оппозиции. Нужна дистанция, «остранение». Осталось в истории, говорите? В этом-то и вопрос. Одно дело, когда традиции интеллигенции действительно в прошлом, как в Германии с ее «образованным бюргерством» (Bildungsbürgertum). Или в самой России с историей дворянства, прочно осевшего среди «бывших». Но интеллигенция? «Интеллигенция все еще остается горячей темой», – начинают свой итоговый труд о ней польские коллеги. Пусть так, как о неостывшем трупе, но и у нас, как в Польше или во Франции, в дебатах о смерти и воскресении интеллигенции копья ломаются и по сию пору. В этих дебатах преобладали, с критическим ли, хвалебным ли оттенком, обертоны патетики и эссеизма, а в сердцевине всегда было некое кредо.

«В сущности все мы пишем для самих себя, то есть для русской интеллигенции, а я еще кроме того собираюсь писать об этой самой интеллигенции», – по-прежнему можно повторить вслед за автором эпиграфа Николаем Михайловским («Письма об русской интеллигенции», 1881). И объект описания, и аудитория, и слова, которыми интеллигенция описывается, – все существует внутри ее собственного поля. Чего уж там, «интеллигентский дискурс есть своего рода метаязык русской культуры, порожденный ею и семантически от нее зависимый» (М. Ю. Лотман). Любая книга об интеллигенции – саморефлексия, в том числе и в этом тексте вашего покорного слуги. Что делать?

Размышлять о размышлениях – порочный круг, вытаскивание себя за волосы из болота. Дистанцию дает ирония, или, если угодно, самоирония. «Жизненная правда, – написал один немецкий интеллигент (Томас Манн) об интеллигенте русском (Чехове), – по природе своей иронична». Лермонтов чувствовал тут показатель зрелости общественного сознания: публика, которая «не угадывает шутки, не чувствует иронии», похожа на провинциальную барышню – «молода, простодушна» и «дурно воспитана».

Серьезность не зря имеет среди эпитетов «убийственная» – убивается критический анализ. Взявшись за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке, сложно видеть в своих рукопожатных коллегах объект критического исследования. Тот же убийственный эпитет, правда, приложим и к иронии. Поэтому оговорюсь, что, несмотря на пояснение М. В. Ломоносова для нового тогда слова, «ирониа» вовсе не «есть глумление». Последнего интеллигенция не заслуживает, потому что мы имеем дело с великим, на сей раз без всякой иронии, и общеевропейским проектом.

Если так, нужен широкий контекст, а его может дать только сравнение. Эта книга выросла из другой, для немецкого читателя, написанной как сравнительная история европейской интеллигенции в ее золотой XIX век, включая российскую. Теперь я собираюсь продолжить предприятие, адресуясь к русскому читателю. Сомнительные стороны понятны, извиняющийся тон с проходными терминами вроде «импрессионизм» или «общие контуры» неизбежен. Видом с птичьего полета была уже предыдущая немецкая книга. Здесь, без привычных сносок, в популярной и сокращенной форме, получается вообще вид из космоса.

Ну и ладно. Не самый плохой вид, в конце концов. При близком рассмотрении любые идеальные модели в применении к конкретным случаям оказываются не идеальными. Традиции, интересы и модели национальных исторических школ также накладывают неизбежный отпечаток на общую картину – а в нашем случае это заметно особенно. Тут как в известной притче о слепых мудрецах со слоном: из того, что каждая часть разная, не следует, что слона нет целиком. Но и просто открыть глаза, чтобы его увидеть, тоже не получится. Так что неизбежно придется домысливать, обобщать и представлять. Для такого рода предприятий хорошо подходит французское понятие aventure intellectuelle, «интеллектуальная авантюра», со всем залихватским шлейфом значений последнего слова. В космос так в космос – поехали.

ПОСТОЯННАЯ ПЕРЕМЕННАЯ

Что такое Россия? Положим, на этот вопрос можно было бы задать встречный: а какая, позвольте, Россия имеется в виду? Если использовать бинарный код, Россию Один олицетворяет государство Российское. Тогда Россия Два – понятное дело, «другая Россия». Россия культуры, «духовности», Пушкина, Толстого и далее по списку. «Я нашел свою родину, – делится некогда невероятно популярный (Луначарский прочил его в 1917‐м ни много ни мало в «президенты республики»), а ныне подзабытый В. Г. Короленко, – и этой родиной стала прежде всего русская литература». Так вот: «ей единственной мы верны».

У той России свои учредительные мифы, у этой свои. У той своя слава, у этой своя. И отношения между ними, мягко говоря, непростые. Россия Один и в имперском, и в советском исполнении норовила приручить, а могла и отрицать правомерность существования интеллигенции: «Ради Бога, исключите слова „русская интеллигенция“, – пишет обер-прокурор Победоносцев министру Плеве. – Слова „интеллигенция“ по-русски нет, Бог знает, кто его выдумал, и Бог знает, что оно означает». Главный факт для истории русской интеллигенции – что она и есть учредительный миф, краеугольный камень «другой» России.

Сначала эта инаковость России Два была равносильна европейскости. «Россия есть европейская держава», – провозгласила, как известно, власть устами императрицы Екатерины II в ее знаменитом «Наказе» депутатам Уложенной комиссии (1767). И «доказательством сему следующим» служило то, что «нравы и обычаи» – а стало быть, именно культура в широком смысле – у нас европейские. Начало словесной истории интеллигенции в русском языке отмечено упоминанием в дневнике В. А. Жуковского в 1836 году «русской европейской интеллигенции». Да и в дальнейшем периодически звучат голоса, утверждавшие, как П. Н. Милюков, что «интеллигенция вовсе не есть явление специфически русское». И, однако, чем далее интеллигенция утверждалась в своей роли сердцевины «другой России», тем более сама логика учредительного мифа требовала определить привязку по месту в рамках «особого пути».

Началось еще с народников: «Будемте самобытны, осмелимся иметь термины и понятия, Европе неизвестныя. По-моему (по Н. К. Михайловскому. – Д. С.), в самой наличности этого нескладного на русское ухо слова есть нечто отчасти утешительное, отчасти прискорбное и, во всяком случае, обусловленное особенностями русской истории». «Наша русская интеллигенция, настолько характерная, что дала иностранным языкам специфическое слово intelligentsia (в транскрипции русского слова)», – писал в феврале 1945 года в «Литературную газету» слабеющей рукой В. В. Вересаев. Дело было не в автаркии СССР и назревающей борьбе с космополитизмом. «Понятие это чисто русское», – продолжал Д. С. Лихачев в письме в «Новый мир» во вполне космополитическом 1993 году. И сколько бы ни писалось в опровержение «особости», все равно вплоть до последнего «общеизвестно, что понятие „интеллигенция“ – это русское изобретение» (цитирую предисловие книги 2019 года).

Западная мысль в сем случае охотно соглашалась. Da-da, «интеллигенция – русское слово, оно придумано в XIX веке и обрело с тех пор общемировое значение. Сам же феномен со всеми его историческими, в полном смысле слова революционными, последствиями, по-моему (в данном случае по Исайе Берлину. – Д. С.), представляет собой наиболее значительный и ни с чьим другим не сравнимый вклад России в социальную динамику».

1
{"b":"712641","o":1}