Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Среди гостей улыбается и помалкивает Мглова-Дронова, девочка-старушка. Она тоже из нашей школы, но чуть младше. Когда ты уже не первой молодости и не второй даже, да вообще, если честно, никакой ты уже не молодости, плохо быть патологически худой. Мглову-Дронову надо то ли аккуратно пропылесосить, как пожеванного икейского зайку, то ли поставить в воду, как привядший цветок. Раньше мы с ней вместе ходили гулять с нашими детьми в сад «Эрмитаж». У Мгловой-Дроновой был муж, господин Дронов, цветом и выражением лица похожий на ветчину. Девался куда-то. Мглова-Дронова то и дело взглядывает на Обернисьева. Сказать ему, что ли, на ролях почитаемой сестры, чтобы уделил ей внимание? Обернисьев любит сексуальную благотворительность…

Елисей прекрасен. Настоящий королевич! Ему семь, осенью в школу. Он очень милый, не застенчивый и не нахальный, всем мальчикам мальчик. Он говорит по-английски и по-немецки, а еще знает вежливые слова и песни на языке всех народов, мирно пасущихся в их саду. Лиза специально велит обслуге общаться с ребенком, чтобы никакой ксенофобии, никакого пренебрежения к людям других национальностей, особенно стоящим пониже на социальной лестнице. За младенцем Елисеем ходили разноплеменные няньки, а как пришла пора кроме заботы и ласки получать еще и знания, Лиза обзавелась Мишей.

«Миша, друг Елисея» – так и говорит этот сногсшибательный красавец, лучась каштановыми глазами, ласково и безукоризненно-белозубо улыбаясь.

Миша прекрасен весь – «и лицо, и одежда, и мысли», как писал А.П. Чехов. Настоящий красавец моментального действия, к тому же энциклопедически образованный, хоть про животных, хоть про деревья, про моря и океаны, страны и народы, легенды и мифы… Они с Елисеем все время во что-то играют. То они древние греки, то индейцы, то рыцари… Семилетнему Елисею впору такой друг. Миша, друг Елисея, целует Лизу Дикаревич то в плечо, то в колено, садится на корточки, глядит в лицо снизу вверх. Ему тридцать два. Лизе сорок девять. Чудеса…

Рассаживаемся за большим овальным столом на открытой террасе. Домашние наливочки, настойки и водки в графинах и штофчиках…

Строго говоря, на Масленицу мясо уже не едят, но стол ломится от холодцов, ветчин, суджуков, а во дворе раскочегаривают мангал под шашлыки.

«Челядь» весело и культурно гуляет за столом в дальнем уголку сада.

Так тепло!

После обеда Лиза предлагает, коль уж Прощеное воскресенье, вместо шарад рассказывать истории, поступки, в которых хотелось бы покаяться. И все принимаются нести всякую ерунду про украденные у друга детства значки из коллекции, сожженные школьные дневники, тайно слопанное варенье…

Только простодушный Обернисьев честно рассказал, что давным-давно, в ранней юности, под Новый год целовался с девушкой на катке в Головинском садике, катались на коньках и целовались, договорились вместе встречать Новый год, но он свалил в другую компанию, объясняться было неловко, свалил, исчез – и всё, и ему до сих пор за это стыдно.

Мглова-Дронова глядит на Обернисьева «невыразимым взглядом».

Моя теперь очередь. Стыдно мне обычно бывает не за плохие поступки, а за хорошие. Даже не за хорошие, а за нормальные, человеческие. Например, мне стыдно, что я решила подарить свои книжки Диме с Машей, мне почему-то казалось, что они порадуются за меня. Эти книжки в конверте с фамилией Маши и Димы долго лежали на служебке театра и едва не угодили в помойку, новенькие, трогательно надписанные книжки… Потом забрали вроде…

Или про старушку. Однажды в детстве, классе в шестом или в седьмом, я переводила через Садовое кольцо растерявшуюся бабусю деревенского вида. И когда мы перебрались и остановились на тротуаре, она оглядела меня с ног до головы, мои длинные распущенные волосы и вышитые джинсы, и сказала: «Бесстыжая. Тьфу». Мне стыдно до сих пор, что я не пихнула ее тут же обратно на Садовое, прямо под самосвал, всегда стыдно за чистосердечие, за проявления чистосердечия, которые никому не нужны. Но это не годится для праздничной застольной беседы в Прощеное воскресенье, и я берусь на ходу сочинять историю посмешнее, но в сторонке, в уголку террасы, где Елисей и Миша играют в настольную игру, разгорается ссора. Миша не захотел уступить или как-то сплоховал, и Елисей со злыми слезами убегает, шишками для самовара кидается.

– Дурак! Вонючка!

Миша делает движение догнать мальчика, и тот мигом, как белка, взбирается на старую елку, прячется в ветках и кричит:

– Вонючка! Баэдбуй! Чакапус! Эс капща ачи! Смакчи струк, сярун!

На всех с младенчества окружавших его языках, и «челядь» прикрывает смех натруженными ладонями.

Миша увещевает мальчика, гости мило улыбаются, стараясь не обращать внимания, и тогда мальчик что есть силы кричит с елки:

– Люди, эй! Слышите? Ему сорок, ему уже сорок, слышите вы все, ему сорок лет, я точно знаю!

Миша старательно удерживает в своих теплых карих глазах выражение доброе и юмористическое, и только его румяные губы сжимаются добела…

– Дураки невозможные, – говорит Лиза. – Без сладкого остаетесь оба. Советую помириться.

И мы продолжаем рассказывать всякую ерунду, каяться в чепухе, о настоящем не выйдет сказать никогда, никому...

Пора сжигать чучело.

– Так, Мухаер, Мухабат, Слава, Юра, давайте…

Несколько человек выносят огромную самодельную куклу с глупой широкой улыбкой на большом матерчатом лице. Зима, или Масленица. Ах, ох, какое чудо, красота-то какая, кто же это сделал, это мы все делали, вместе: и Мухаер, и Мухабат, и Гузель, и Сапар, и Юра с Валерой, и Миша с Елисеем… Ну, пошли на берег, Сергей, открывайте третьи ворота…

Но Зоя Абрамовна надевает очки, и начинается вторая серия скандала – на чучеле надета кофточка Зои Абрамовны. Да, это старая кофточка. Очень старая. Но любимая. Именно в этой кофточке Зоя Абрамовна была на приеме у президента Египта, когда обсуждался совместный советско-египетский проект многосерийного телефильма о строительстве Асуанской плотины. Эта кофточка – память, и только бессердечная, холодная дочь Лиза может надеть эту семейную реликвию, как какую-то бессмысленную тряпку, на чучело Русской зимы, которое предстоит сжечь… Зое Абрамовне очень не повезло с дочерью, да, она несчастная, сиротливая мать, потому что вот другие дочери…

– Абрамыч, – улыбчиво говорит Лиза и стучит пальчиком по лбу, намекает маме, чтобы та угомонилась, перестала качать права и не мешала людям веселиться.

Но тут вступает Борис Михайлович и, употребляя много «ибо» и «дабы», начинает рассуждать, что так обращаться с любимой кофточкой родной матери бестактно и в высшей степени неэтично.

– Абрамыч, окороти этого мудофеля, а то сейчас лесом пойдете оба. Надоели уже, – со спокойной досадой говорит Лиза. – Мухаер, помоги Зое и Борису собраться, только быстро. А Юра пусть подкинет до станции.

Лиза встает, шумно отодвинув кресло с резными подлокотниками, за ней встаем от стола и мы все, гомонящей толпой плетемся к воротам номер три, выходим на косогор, к реке.

Зоя Абрамовна и Борис Михайлович тоже предпочитают присоединиться к злодеям, сжигающим чучело в заветной кофточке: если останешься дома, то вдруг и впрямь соберут узелок и выбросят на станции?

«Челядь» везет санки, какие-то необыкновенные, деревянные, резные, ручной работы… Но снега маловато, тут и там лохматятся желтой травой проталины, а кочки вообще сухие. Стареньким воробьем скачет по кочкам Мглова-Дронова, пока парни из обслуги вкапывают чучело поровнее.

Лиза едва толкает меня плечом и показывает глазами на Мглову-Дронову:

– На эвтаназию деньги просить приехала, прикинь?

Чучело вкопано, вся мужская часть обслуживающего интернационала на пальцах решает, кому зажигать, и вот юный таджик, блестя белыми зубами и черными глазами, подносит к соломе зажигалку. «Челядь» разом, как будто репетировали, начинает петь – каждый свое, на своем языке, и Лиза тоже очень красиво поет сильным и разудалым народным голосом – в Щукинском училище научилась…

6
{"b":"712184","o":1}