Мглова разулась и прошлась босиком по пестрым половикам. Потрогала печь – теплая.
Кругом чистота, белая вышитая салфетка на столе, на кровати с железной спинкой – подушки горкой, накрытые кисейной накидкой.
Как в кино. Какой-то фильм старый.
Только в старом фильме не могло быть угловой полочки с иконами, украшенной вышитым полотенцем.
Под иконами – фотографии в общей рамке.
Все было старое и настоящее, особенно понравился деревянный, расписанный масляной краской шкаф.
Рядом с расписным шкафом стеснялся своего уродства «городской» застекленный шкафчик по моде семидесятых годов. Там были книжки. «Картофель. Описание сортов». Рядом с книжками черно-белая фотография в самодельной рамочке – насупившийся молодой человек в военной форме, с ним блондинка в беретке, у нее на коленях кудрявый мальчик смеется.
Там же цветная картонка, детская поделка, аппликация к Восьмому марта и подпись печатными буквами: «Бабушке от Юры».
Мглова села на пружинящую железную кровать, примерилась к подушкам под кисеей и моментально уснула.
Проснулась, потому что постучали.
Вышла на крыльцо. Внизу у ступенек стояли две девочки, маленькая и постарше, и стучали в балясину.
– Здрасьте! – глядя на Мглову во все глаза, сказали девочки и поставили на ступеньки гостинцы. Банку молока. Банку черники. Корзинку.
В корзинке зеленые огурцы, коробка яиц, пирожки в пакете.
– Это откуда же? – изумилась Мглова. – Как вы это дотащили?
– Велели, – серьезно и уклончиво ответила младшая.
Мглова села на ступеньки. Она очень давно не видела маленьких девочек вблизи и теперь с удовольствием разглядывала. Младшая, лет семи, при золотых сережках, похожа на кормленого щеночка, всеобщего любимца и баловня, с тугим, обтянутым розовой майкой пузиком. Старшая, десятилетняя, с задумчивыми темными глазами и смуглыми высокими скулами, обещала в ближайшие годы стать настоящей красавицей.
Девочки пахли лисичками.
– У нас зато ваши потомки живут, – сказала младшая. – Фуня и Мявля. Они вашей Рыжуни прапрапрапрапрапрапра…
– Рыжуня с этого двора, а не еёшная, – поправила старшая. – Она первый раз приехала, она дачница.
– Не дачница, а учительница по английскому, – похвасталась младшая, что уже знает такую важную новость, и со щенячьим подхалимством погладила Мглову по ноге.
Когда дети ушли, она еще долго сидела на ступеньках. Отсюда был виден идущий вниз луг и озеро, и это было очень хорошо.
Ласточки угомонились, посоветовавшись.
Не улетать же, в самом деле, на новое место. Ладно, потерпим эту тетю. Вроде она ничего, а? К тому же кота рядом с ней не наблюдается. Потерпим, осталось всего ничего, скоро уже в дорогу…
Мглова спустилась с крыльца и обошла дом. Старые бревна смотрелись, как коричневый бархат, и кружевом лежали на бархате белые резные наличники.
Бархат и кружева.
Мглова представила себе, как долго этот дом жил один, каждую весну надеясь и каждую осень отчаиваясь, и погладила старые бревна, как человек, который понимает.
Сад населяли яблони, смородина и крыжовник, а за забором с трех сторон были непролазные заросли ирги и лесной малины. Действительно, чего тут бояться? Не пройдет лихой человек. Не пропустят храбрая малина и верная ирга.
Спустилась лугом к озеру, останавливалась, разглядывая встречных лягушат, и пыталась вспомнить названия трав и цветов, как вспоминаешь в детстве имена тех, с кем дружил прошлым летом. Подорожник, пижма, крапива, ромашка, татарник, тимофеевка…
И все. Стыдно. Просто стыдно, честное слово…
Стыдно унывать и гневаться, когда кругом ласточки и малина, лягушата, девочки с гостинцами и разговорами про Фуню и Мявлю...
Какой-то великан водил пальцем по песку у воды, рисовал размашисто волнистую линию, и на берегу чередой шли бухты. У каждой бухты был свой флажок на деревянном шесте, и там, где в озеро впадала река, тоже надувался на легком ветру пестрый, в заплатках флаг.
Тут жили люди, которым нравилось жить.
Это правда, что ли? Бархатный дом, сад, луг, озеро, тишина и простор?
Это со мной?
Не верилось.
Мглова очень давно не ходила босая по траве, не видела лягушат, девочек, озера и реки. Ничего она не видела, кроме плешивой головы зануды профессора. Вспоминать о нем сейчас было смешно.
Ошеломленная красотой и волей божьего мира, которую так долго и плотно заслоняли тяжелые города и глупые печали, Мглова вернулась на крыльцо, сидела на ступеньках и ела один за другим хрусткие, сладкие огурцы.
Там на углу «Макдоналдс»
Мама, мне больно глотать.
Сделай что-нибудь, мама.
Дай молока с медом.
Ни водка не глотается, ни мороженое.
У меня в затылке чей-то кулак, в кулаке насекомое, оно пищит ультразвуком все время, днем и ночью. Ультразвук режет мои мозги ломтиками, как имбирь.
Мама, мне больно глотать все это. Я не могу говорить. Если я что-то скажу – переврут, вывернут наизнанку, я опять стану виноват и неправ.
Буду молчать.
Вернулась из Хорватии Маруся с детьми – загорелые, пахнут морем.
Несколько дней пробыли вместе. Потом она осторожно предложила ему лечь в клинику неврозов. Там хорошо, там йога и гомеопатия.
Ну какая клиника неврозов? Пройдет. Сам справлюсь прекрасно.
Ты не видишь себя со стороны.
Приезжал Олег Вениаминович, тоже убеждал пойти полечиться. «Настоящий художник должен хоть раз в жизни попасть в дурдом!» Как будто уговаривал попробовать экзотическое блюдо или заняться экстремальным видом спорта. Смотрел, однако, настороженно. Дети уехали с ним на дачу.
Дамир, игравший в фильме Юру, шпанистый и необычайно одаренный парень из уральской глуши, пообещал разобраться с уничтожителями материала. «Только не это», – просил Толя. Дня через три промелькнули сообщения – избит режиссер К., давний Толин недоброжелатель, «автор авторского кино» (как он сам себя позиционировал), тягомотных фильмов, где обязательно крупным планом резали на куски, кишки выпускали, сжигали живьем. Не фильмы, а месть человечеству. Завистливый и злорадный, как баба, бедняга все надеялся перещеголять Тарантино, но выходило топорно и тупо. Он работал в соседней монтажной. «Дамир, ты идиот!» – сказал по телефону Толя.
«Не при делах я, Тольвадимыч, – клялся дебютант. – Обидно прямо. Разве ж я б так этого гондона отхреначил? Да он костей бы не собрал…»
Через два дня нестерпимо соскучился по сыновьям. Взялся за мобильный и не нашел их телефонов в списке. Разбирался, рылся, жал на пупки, нацепил очки…
– Маруся! Дай свой моб… Хренота какая-то…
Маруся подошла и осторожно погладила его по голове:
– Главное, не волнуйся. Понимаешь… Ты в таком состоянии, что они просто ошарашены… Это на них очень вредно влияет. Я сказала им, что ты уехал на несколько месяцев очень далеко.
– Зачем? – не сразу произнес Толя, и это слово застряло в его голове, просочилось в сжатый затылок и билось там. – Зачем? – громче и громче повторял он и никак не мог перестать.
– Потому что детям вредно общаться с человеком в состоянии тяжелой депрессии! – закричала Маруся. – Им нельзя видеть отца в таком состоянии. Да на тебя смотреть страшно. Ты себя со стороны не видишь. Ты же сам с собой разговариваешь, тебя на улицу опасно отпускать… Городской сумасшедший…
Толя смотрел на кричащую Марусю и чувствовал физически, что между ним и безоглядно любимой женой встает мутное поганое стекло, искажающее ее лицо, оно казалось тупым и отвратительным, как у чужой тетки, у смотрительницы турникетов в метро, сдавшей однажды их с Юрой в станционную ментовку за длинные волосы и вышитые штаны. Поганое стекло становится прочнее и прочнее с каждым мигом, его надо разбить, просто разбить, и там, за стеклом, будет прежняя родная Маруся, поедем к детям, надо только стекло разбить, немедленно, тотчас же, вот этой вот старинной толстой скалкой с резными ручками, ее подарил Олег Вениаминович…