– И что ты сделал, – спрашивает адмирал. – Как поступил? Отдал ему деньги?
– Конечно, отдал. А что мне было делать. Помчался по родственникам – и к тем, и к другим, собрал и отдал. И подумать только, этот хрен облезлый, сам за ними не пришел. Дочку свою прислал. Трус.
– Да ты смеешься! – говорит Вайос. – Что это за страсть такая? И почему ты столько времени нам об этом ни слова?
– А что тут скажешь? Как будто, это изменит что-то. Сейчас, когда к слову пришлось, рассказал. И матери потом, спустя какое-то время, правду сказал. А в день похорон она подходит ко мне, бедняжечка, и спрашивает, где Ираклис и почему Ираклис не пришел и тысячу добрых слов про него напела, про подонка. Такого со мной еще не бывало. Когда он втиснул мне этот конверт, богом клянусь, у меня словно гора с плеч свалилась. Несмотря на все горе, я сказал, ладно, пидор, и нас хоть раз господь пожалел. А потом такой срам. Такой срам. Чтоб я за час до похорон бегал и выпрашивал по пятьсот евро у одного, да по пятьсот у другого. Мне было так стыдно, что головы не поднять. Хоть бы земля разверзлась и поглотила меня. Сколько бы мне ни осталось еще, этого не забыть. Боже, какой срам. Однако же берегись, за все в этой жизни воздается. Знаете, что сталось с его сыном?
– С чьим? – удивился Вайос.
– Как это с чьим? Да ты пьян уже, что ли, в стельку? Мы разве не об Ираклисе говорим столько времени? Так вы не знаете, что случилось с его сыном? Они отправили его на Родос, прекрасный студент и все такое, да только вернулся он законченным нариком. На днях, говорят, у него случился приступ, схватил мать за горло да чуть было и не задушил с концами. И теперь они заперли его в какой-то клинике под Булой в Глифаде и целое состояние за него платят. Вот так вот, приятель. За все тебе воздается. За все. С самого дня похорон в глубине души я молился, чтобы что-нибудь произошло. Чтобы этот мерзавец заплатил за то, что он со мной сделал. И когда узнал о том, что случилось с его сыном, то сначала просто возликовал. Однако вот что странно. Какой силой обладает ненависть. Иной раз мне кажется, что ненависть словно воздух, которым дышим все мы, живущие здесь, в городах. Постепенно, неспешно она убивает тебя, но без нее нет жизни.
Михалис снимает свои очки, смотрит на них в свете свечи и снова надевает. Адмирал скорчился в кресле, склонив голову, и смотрит на свои ботинки. Вайос встает и идет к окну. Наклоняется и смотрит наружу. Стекло запотевает от его дыхания.
– Я же вас часто вижу вместе, – наконец произносит он. – Разве вы не сидели вчера у Сатанаса?
– Знаю, – отзывается Михалис. – Все его гонят взашей, и он часто приходит ко мне. За жалостью. Пьяный с утра до ночи. Что такое, адмирал? Что ты кривишься? Я, что, тебя обидел?
Адмирал прикуривает сигарету и выдыхает дым прямо на пламя свечи, огонек начинает дрожать, но затем снова успокаивается.
– Нет, Михалис. Я не обиделся. О другом думаю. Мы говорим и говорим, и чем больше говорим, тем яснее я понимаю, что то, что нас объединяет, есть то, чего мы боимся и что ненавидим. Как мы до этого дошли? Откуда взялось столько страха и столько ненависти, скажи мне? И чем дальше, тем хуже все становится. Бывают дни, когда я вижу всякое, и мне хочется убить кого-нибудь. Вот вам крест. Я всякого повидал на флоте за столько-то лет, но никогда на меня такое не накатывало. Никогда. Но теперь я больше не могу. Я задыхаюсь, так говорится? Задыхаюсь.
Михалис смотрит на Вайоса, который все еще стоит у окна, и Вайос ему мрачно подмигивает, прижимает палец к губам, а затем крутит у виска. Отходит от окна и садится напротив адмирала, наполняя стаканы. Выпивает, затем наклоняется вперед и прикуривает сигарету от свечи.
– Дурное предзнаменование, – адмирал поднимает на него взгляд.
Вайос застывает, склонившись над свечой, и смотрит на него, не выпуская сигарету из зубов. В полутьме его лицо окутывает странная грозная тень.
– Плохая примета – прикуривать от свечи. На флоте мы говорили, что, если прикуриваешь сигарету от свечи, значит, где-то умрет моряк.
– Тебе-то что до этого, – мягко произносит Михалис. – Ты теперь сухопутный.
Адмирал поднимает голову и смотрит на нас как человек, только что вышедший из комы и пытающийся разобрать, что это за люди, что собрались вокруг него. Глаза его мутны, как запотевшие стекла.
Затем наклоняется и дует на свечку. Пламя съеживается и уже готово погаснуть, но затем снова разгорается.
* * *
В один из субботних вечеров в прошлом месяце Мао вышел на лестницу позже обычного. Дождь лил целый день, и когда наступила ночь, все окутал туман, стоило только чуть присмотреться и можно было различить пар, поднимающийся от мокрого асфальта как дыхание в морозном воздухе, – словно бы там было что-то живое, какое-то странное существо, что дышало тысячью глоток в темноте. Выйдя, он позвал кошку – «Кис-кис!» – и та выпрыгнула из-за коробок, сваленных у лавки Йотаса, и побежала, прихрамывая, к нему. Мао разорвал картонную коробку, бросил ее на лестницу и сел, поставив рядом бутылку и пачку сигарет, а затем схватил за шкирку кошку, которая, задрав хвост, терлась об его ноги, посадил ее к себе на колени и начал ее гладить и разговаривать с ней. И так той ночью тихо было все кругом, что казалось, только прислушайся и услышишь капли, что все еще падали с ветвей шелковицы, журчание воды, бегущей по тротуару под домом, услышишь звон колокольчика на ленточке у кошки и услышишь, как Мао говорит о том, чего ты никак не ожидал услышать от такого человека как Мао. Его речи были исполнены горечи, его речи были полны ностальгии. Юный мальчик – о чем он успел начать тосковать? И голос его был столь нежен и столь спокоен, спокойнее, чем сама эта ночь, это был шепот, больше похожий на журчание воды, бегущей по тротуару под домом. И, если закрыть глаза, можно было ощутить, как странное спокойствие овладевает тобой, так, что журчание воды сливалось с голосом Мао. Вот почему все говорят, что великое есть в том утешение – услышать человеческий голос в ночи. Великое утешение – если кто-то бодрствует в ночи из-за страха – знать, что кто-то делает что-то, чтобы изгнать страх.
Только Михалис увидел то, что случилось той ночью.
Он сидел у себя в гостиной и смотрел документальный фильм о том, как именно придет конец этому миру, но в какое-то мгновение был настолько напуган увиденным, что выключил телевизор, настроил радио и налил себе виски. Его мать сидела у себя в спальне вместе с подругами и смотрела по телевизору концерт. Они привыкли собираться дома у Михалиса, потому что все эти женщины были вдовами и боялись оставаться одни по вечерам. Михалис постоянно ругается со своей матерью и говорит, что она превратила дом во вдовий пароход, но она и слушать ничего не хочет. Опустошив бутылку, он пошел к ней и разбудил трех старух, уснувших перед включенным телевизором. Отвел их по домам, затем вернулся, укрыл мать одеялом, снова отправился в гостиную, открыл новую бутылку, разделся и закурил сигарету, а потом сел, как и каждый вечер, у окна и стал наблюдать за Мао, который сидел на ступеньках, курил, пил и разговаривал со своей кошкой.
Ему нравилось сидеть по ночам в темноте и смотреть на Мао. Много раз он хотел взять бутылку виски, спуститься вниз, сесть рядом с ним на ступеньках, обнять его, погладить его бритую голову и сказать, чтобы он поговорил с ним, а не с кошкой. Много ночей он собирался это сделать. И его вовсе не волновало, что останется без сна и отправится на работу измученным, лишенным сна и страдающим от похмелья. Но он знает, что Мао не любит компании. А если его к тому же увидит хоть один из соседей, пойдут пересуды. Лучше пусть у тебя вырвут глаз, чем доброе имя отымут, – правильно? Правильно.
Было уже больше трех, когда появилась «Мирафиори». Она появилась, нарушив правила, с улицы Кипра, проехала с выключенными фарами и остановилась прямо напротив дома Мао. Михалис увидел, как загорелись тормозные огни, и желтый дым, вырывавшийся из выхлопной трубы. И огромного желтого скорпиона, нарисованного на заднем стекле. Он встал и открыл окно. Подождал. Почувствовав пронизывающую до костей сырость, решил было накинуть рубашку – но не успел. Мао резко встал, и кошка выскользнула из его рук с пронзительным мяуканьем, а затем Мао с силой бросился к двери водителя. Взвизгнув шинами по мокрому асфальту, «Мирафиори» умчалась. Мао побежал за ней. У дома глухонемого он остановился и вытянул руку, и вслед за этим раздался выстрел – сухой и глухой, как будто треснула ветка. С громким звоном посыпались стекла. «Мирафиори» задом въехала на Кастамонис и исчезла. Михалис голым свесился из окна. Хотел сказать что-нибудь, крикнуть, но голос замерз у него в горле. Он увидел Мао – тот стоял посреди улицы, рука вытянута вперед, ноги расставлены и чуть согнуты как у ковбоя. Михалис был уверен, вот-вот окна начнут загораться, двери – открываться, а люди – выбегать из домов, но ничего не происходило. Мао пошел на угол. Посмотрел на улицу – вверх, вниз. Взглянул на небо, растаявшее в тумане. Затем пошел назад, медленно, глядя вперед, и его ботинки тяжело вдавливали каждый шаг в асфальт. Высокий и такой худой – словно бесплотная тень.