В этом отношении Бакунин, к сожалению, оказался провидцем, и такого рода предупреждения многократно раздавались со стороны левых. Например, в 1890-е анархо-синдикалист Фернан Пеллутье вопрошал: «Неужели даже переходное государство, которое нам непременно понадобится, обязательно или неизбежно превратится в коллективистскую тюрьму? Неужели оно не может быть либертарианской организацией, которая сводится к нуждам производства и потребления, а все политические институты при этом отменены?»30
Не претендуя на знание ответа на этот вопрос, я полагаю вполне очевидным, что если ответ не утвердительный, то шансы на подлинно демократическую революцию малы. Коротко и ясно, по-моему, охарактеризовал эту проблему Мартин Бубер: «Нельзя ожидать, что саженец, превращенный в дубинку, вдруг пустит корни и расцветет»31. Именно поэтому абсолютно необходимо, чтобы в Соединенных Штатах существовало мощное революционное движение, если мы, конечно, надеемся на возможность радикальных демократических социальных изменений в капиталистическом мире. Сходные соображения, думаю, справедливы и в отношении Российской империи. До самого конца жизни Ленин повторял «азбучную истину марксизма, что для победы социализма нужны совместные усилия рабочих нескольких передовых стран»32. Для этого требуется как минимум, чтобы внутренние силы препятствовали контрреволюционной интервенции из крупных центров мирового империализма. Только при таких условиях революция сможет отбросить собственные карательные государственные институты, по мере того как экономика будет переходить под прямой демократический контроль.
Подведем краткий итог. Я уже упомянул две исходные позиции для обсуждения государства: классический либерализм и либертарианский социализм. Идеологически они согласуются друг с другом в том, что функции государства репрессивны и что роль государства должна быть ограничена. Либертарианский социалист идет дальше, настаивая, что государственная власть должна быть уничтожена и заменена демократической организацией индустриального общества с прямым народным контролем над всеми институтами. И осуществлять этот контроль должны как те, кто участвует в работе этих институтов, так и те, кого она напрямую затрагивает. Так что можно представить себе систему рабочих советов, потребительских советов, общественных собраний, региональных федераций и т. д. с прямым и подлежащим отзыву представительством. Это значит, что представители ответственны за свои действия и подотчетны определенной и интегрированной социальной группе, интересы которой они представляют в более высоких общественных организациях. Такое устройство явно отличается от нашей системы представительства.
Энгельс Ф.
Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии
(Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. 21, стр. 269-317)
Рассматриваемое сочинение[1] возвращает нас к периоду, по времени отстоящему от нас на одно человеческое поколение, но ставшему до такой степени чуждым нынешнему поколению в Германии, как если бы он был отдален от него уже на целое столетие. И все же это был период подготовки Германии к революции 1848 г., а все, происходившее у нас после, явилось лишь продолжением 1848 г., выполнением завещания революции.
Подобно тому, как во Франции в XVIII веке, в Германии в XIX веке философская революция предшествовала политическому перевороту. Но как не похожи одна на другую эти философские революции! Французы ведут открытую войну со всей официальной наукой, с церковью, часто также с государством; их сочинения печатаются по ту сторону границы, в Голландии или в Англии, а сами они нередко близки к тому, чтобы попасть в Бастилию. Напротив, немцы - профессора, государством назначенные наставники юношества; их сочинения - общепризнанные руководства, а система Гегеля - венец всего философского развития - до известной степени даже возводится в чин королевско-прусской государственной философии! И за этими профессорами, за их педантически-темными словами, в их неуклюжих, скучных периодах скрывалась революция? Да разве те люди, которые считались тогда представителями революции, - либералы - не были самыми рьяными противниками этой философии, вселявшей путаницу в человеческие головы? Однако то, чего не замечали ни правительства, ни либералы, видел уже в 1833 г., по крайней мере, один человек; его звали, правда, Генрих Гейне{4}.
Возьмем пример. Ни одно из философских положений не было предметом такой признательности со стороны близоруких правительств и такого гнева со стороны не менее близоруких либералов, как знаменитое положение Гегеля: «Все действительное разумно; все разумное действительно»{5}. Ведь оно, очевидно, было оправданием всего существующего, философским благословением деспотизма, полицейского государства, королевской юстиции, цензуры. Так думал Фридрих-Вильгельм III; так думали и его подданные. Но у Гегеля вовсе не все, что существует, является безоговорочно также и действительным. Атрибут действительности принадлежит у него лишь тому, что в то же время необходимо.
«В своем развертывании действительность раскрывается как необходимость». Та или иная правительственная мера - сам Гегель берет в качестве примера «известное налоговое установление» - вовсе не признается им поэтому безоговорочно за нечто действительное{6}. Но необходимое оказывается, в конечном счете, также и разумным, и в применении к тогдашнему прусскому государству гегелевское положение означает, стало быть, только следующее: это государство настолько разумно, настолько соответствует разуму, насколько оно необходимо. А если оно все-таки оказывается, на наш взгляд, негодным, но, несмотря на свою негодность, продолжает существовать, то негодность правительства находит свое оправдание и объяснение в соответственной негодности подданных. Тогдашние пруссаки имели такое правительство, какого они заслуживали.
Однако действительность по Гегелю вовсе не представляет собой такого атрибута, который присущ данному общественному или политическому порядку при всех обстоятельствах и во все времена. Напротив. Римская республика была действительна, но действительна была и вытеснившая ее Римская империя. Французская монархия стала в 1789 г. до такой степени недействительной, то есть до такой степени лишенной всякой необходимости, до такой степени неразумной, что ее должна была уничтожить великая революция, о которой Гегель всегда говорит с величайшим воодушевлением. Здесь, следовательно, монархия была недействительной, а революция действительной. И совершенно так же, по мере развития, все, бывшее прежде действительным, становится недействительным, утрачивает свою необходимость, свое право на существование, свою разумность. Место отмирающей действительности занимает новая, жизнеспособная действительность, занимает мирно, если старое достаточно рассудительно, чтобы умереть без сопротивления, - насильственно, если оно противится этой необходимости. Таким образом, это гегелевское положение благодаря самой гегелевской диалектике превращается в свою противоположность: все действительное в области человеческой истории становится со временем неразумным, оно, следовательно, неразумно уже по самой своей природе, заранее обременено неразумностью; а все, что есть в человеческих головах разумного, предназначено к тому, чтобы стать действительным, как бы ни противоречило оно существующей кажущейся действительности. По всем правилам гегелевского метода мышления, тезис о разумности всего действительного превращается в другой тезис: достойно гибели все то, что существует[2].
Эпикур
Главные мысли (*139*)
Текст приводится по изданию: Тит Лукреций Кар. О природе вещей. М., 1983. С. 319—324. Перевод и комментарии М. Л. Гаспарова.