Во время тирады лицо его превосходительства меняло окраску от белого с чуть заметной желтизной до малинового, как грозовой августовский закат, глаза сверкали, но голос остался на удивление спокоен.
– Вы, милостивый государь, забыли присягу, долг, честь, – слова Каледина, как оплеухи, попадали в лицо пленному. – Вы преступили обет не только перед государем, но даже пред Богом! Вы и ваша рвань убиваете ни в чём не повинных стариков, женщин, детей, оправдываете это борьбой за светлое будущее, где все осчастливятся голодом и будут вынуждены нищенствовать? Мне кажется, что такое счастье отпечатается отчётливым кровавым оттенком. Вас не смущает возведение храма на крови своих соотечественников?
– Собственно, так же, как и вас, ваше превосходительство, – пожал плечами Полунин. – Нам обоим доподлинно известно, что об одном и том же событии одни говорят: – бес попутал! Другие: – Бог благословил! Насколько вы считаете меня предателем, настолько же я отношу вас к данной пресловутой категории. Будущее покажет кто из нас прав. Но смею повторить, что за надругательство над Помазанником Божьим всё ваше белое «освободительное» движение очень скоро поплатится. У вас даже Родины не будет. А я верю в Россию, служу ей. Вы же с вашим консерватизмом просто заблуждаетесь. Заблуждаетесь, и готовы поставить к стенке каждого, кто с вами не согласен. А на чём основана эта правота? На убеждениях упрямца? Так здесь вы недалеко ушли от того русского мужика, против которого подняли оружие. «Мужик, что бык: втемяшится ему какая блажь…».
– Хватит! – взорвался наконец Каледин. Его ладонь с такой силой опустилась на стол, что подпрыгнула и опрокинулась чашка с недопитым чаем, а из хрустального вазона на пол веранды посыпались сухарики с маком. С навеса над крылечком беззаботный ветерок сдул клок свежих, не слипшихся ещё снежинок, а жующий, томно вздыхающий, кудахтающий скотный двор вдруг затих, как бы боясь пропустить главное.
Мишель, стоявший за спиной его превосходительства, при крике генерала даже дёрнулся от неожиданности, а хорунжий непроизвольно ухватился за темляк шашки.
Каледин стоял на ногах и тяжело смотрел на пленника. Глаза генерала потемнели, стали похожи на два расстрельных ствола.
– Вы изменили присяге, вы пошли против государства и государственности, прикрывая прекрасными словами о счастливом будущем самое банальное предательство, – каждое слово генерала звучало как неотвратимый ружейный залп. – Неужели вы рассчитываете на то, что ваши нынешние хозяева вас помилуют? Оставят в своём «светлом будущем», которое вы им преподнесёте на блюдечке? Вы согласились на роль безответственной рабочей скотинки, добывающей хозяевам нужное, которую потом за ненадобностью непременно отправляют на бойню. Но я избавлю ваших доблестных хозяев от лишнего труда. Я не Господь Бог и предательства никогда не прощаю.
Он сделал движение рукой, смысл которого понять можно было только однозначно.
Над двором давно уже повисла пещерная тишина. Даже со скотного двора не доносилось обычных вздохов и возни крупнорогатых, суеты и кудахтанья кур. Казалось, сама природа прислушивается к негромкому голосу боевого генерала, не бравшего пленных, не прощавшего ошибок ни себе, ни тем более другим.
– В расход, – это слово было произнесено с видимым спокойствием, но с чётким выговором согласных, каждая из которых прогремела, как выстрел.
Пленник кивнул, как будто только этого добивался от противника.
– Одна просьба, ваше высокоблагородие…
Поскольку генерал молчал, всё так же неподвижно глядя перед собой, как будто застыл под тяжестью отданного им же приказа, пленник продолжил:
– Со мною дочь. Я хотел отвезти её к сестре в Батайск, да не учёл, что территория под вашим контролем, вот и не доехали. Отвезите девочку туда. Ребёнок не виноват в наших разногласиях, в этом мы одного мнения. Честь имею.
Он щёлкнул каблуками, поклонился и неспешно спустился с крыльца, кивнув хорунжему: веди, мол. Тот сделал знак казакам, и они подбежали с винтовками на изготовку. Скрип песка с гравием под сапогами разносился в морозном воздухе особенно явственно, а на старой липе за скотным двором обрадованно запел ворон. Вот уж воистину собачий нюх у этих траурных птиц.
Дверь сарая натужно закряхтела, в образовавшейся щели возникла голова Мишеля. Он настороженно осмотрел сарай, как будто в запертом помещении могла находиться какая-то досадная неурядица. Кэти сидела на колоде для рубки дров, подперев головку маленькими кулачками. Глаза настороженно и недоверчиво следили за адъютантом.
Но в следующее мгновение вся настороженность исчезла, испарилась, растаяла. Да и могло ли быть иначе: у Мишеля в руках покоилась большая кукла. Волосы у неё были забраны в мелкую золотую сеточку, которая вполне могла сойти за головной убор царицы Савской. Обмётка белого атласного платья, с пущенными вдоль подола вензелями из толстых парчовых ниток, также была золотой, а по кружевным прорезям рукавов сверкали драгоценные камушки.
Кэти заворожено смотрела на куклу. В это чудо невозможно, казалось, поверить, но кукла не исчезала. Напротив, Мишель с картинно беспечным видом подошёл к девочке и протянул ей игрушку.
– Это вам, мадемуазель.
– Мне? – Кэти всё ещё боялась поверить своему счастью.
– Да-да, берите, – он вручил девочке куклу, и та осторожно, как хрупкий цветок, приняла её на руки, тут же поправляя оборки роскошного платья и золотую сеточку на волосах.
– Это мне? – снова пролепетала Кэти, как бы ещё не веря в реальность игрушки.
– Да, конечно. Но у меня к вам небольшая просьба. Надеюсь, вы не откажетесь проехаться со мною к вашей тёте в Батайск? Здесь недалеко.
– А где papan [9]? – глаза девочки тревожно блеснули.
– Ему необходимо задержаться, – Мишель попытался снова изобразить беспечность и повертел в воздухе рукой, затянутой в тонкую чёрную перчатку. – Но ваш papan задержится здесь ненадолго. Он непременно нас нагонит, вы даже не успеете по нему соскучится.
Кэти недоверчиво посмотрела в глаза корнету.
И тут морозную тишину, повисшую стеклянным занавесом над станицей, раздробил нестройный винтовочный залп. Мишель оглянулся на дверь, передёрнул плечами. А когда снова посмотрел на свою юную собеседницу, ещё раз зябко передёрнул плечами. И было отчего: девочка, крохотная хрупкая девочка исчезла. Перед ним стояла маленькая старушка. Вмиг посеревшее, покрывшееся скорбными морщинками личико ничуть не походило на детское.
– Папочка… – всхлипнула она.
Мишель подыскивал слова, чтобы успокоить девочку, разуверить, обмануть, но она вдруг с размаху бросила красавицу куклу на пол и исступлённо принялась топтать её.
– Папочка! Папочка! – истерически вскрикнула она. – Я тоже стану настоящим большевиком! Я обязательно отомщу за тебя!..
«Струились лучистые дали, окурки и кровь на полу, ногами топтала я куклу, что дал мне Каледин в тылу…», – вспомнил Никита бабушкино стихотворение.
Плюшевый зайка в его руках смотрел жалобно, как бы говоря:
– Почему мы, игрушки, чаще всего страдаем от ваших взрослых игр? В чём мы виноваты?
Все пять лет супружества Никита прятал на даче игрушечного зайца и фотографии, с которыми расстаться почему-то было жаль, а Ляльке показывать не хотелось. Здесь же, в секретере, обретались стихи, писаные тоже давно, тоже не жене. Да и заяц серенький… Если б его увидела Лялька, то наверняка обиделась, ведь женщина, особенно русская, всегда болеет единоличностью.
Заяц плюхнулся на поленья, его серая плюшевая шёрст-ка сначала подёрнулась дымком, потом по ней пробежал лёгкий, едва заметный огонёк. Заяц жалобно пискнул, правая лапка игрушки откинулась в сторону, будто посылая воздушный поцелуй своему инквизитору. От неё. Прощальный. А была ли любовь, если обыкновенный плюшевый заяц превратился в фетиш?