Что это значило? И почему именно эти три лица? Что между ними общего? И что хотят они. Он лег спать рано, но заснуть не мог. Его посетили не то что печальные, а темные мысли... мысли о неизбежном конце, о смерти. Они были ему знакомы. Долго он переворачивал их и так и сяк, то содрогаясь перед вероятностью ничтожества, то приветствуя ее, почти радуясь ей.
Он почувствовал наконец особенное, ему знакомое волнение... Он встал, сел за письменный стол и, немного подумав, почти без поправки, вписал следующее стихотворение в свою заветную тетрадку:
Милый друг, когда я буду
Умирать - вот мой приказ.
Всех моих писаний груду
Истреби ты в тот же час!
Окружи меня цветами.
Солнце в комнату впусти,
За раскрытыми дверями
Музыкантов помести.
Запрети им плач печальный!
Пусть, как будто в час пиров,
Резко взвизгнет вальс нахальный
Под ударами смычков!
Слухом гаснущем внимая
Замираниям струны.
Сам замру я, засыпая...
И, предсмертной тишины
Не смутив напрасным стоном,
Перейду я в мир иной,
Убаюкан легким звоном
Легкой радости земной!
Когда он писал слово "друг", он думал о том же Силине. Он продекламировал вполголоса свое стихотворение - и сам удивился тому, что у него вышло из-под пера. Этот скептицизм, это равнодушие, это легкомысленное безверие - как согласовалось все это с его принципами? с тем, что он говорил у Маркелова? Он бросил тетрадку в ящик стола и вернулся к своей постели. Но заснул он перед самым утром, когда уже первые жаворонки зазвенели в побелевшем небе.
На другой день - он только что кончил урок и сидел в биллиардной Сипягина вошла, оглянулась и, с улыбкой подойдя к нему, позвала его к себе в кабинет. На ней было легкое барежевое платье, очень простенькое и очень миленькое: обшитые рюшами рукава доходили только до локтей, широкая лента охватывала ее стан, волосы падали густыми космами на шею. Все в ней дышало приветом и лаской, бережной, ободряющей лаской,- все: и упрощенный блеск полузакрытых глаз, и мягкая леность голоса, движений, самой походки. Сипягина привела Нежданова в свой кабинет, уютный, приятный, весь пропитанный запахом цветов и духов, чистой свежестью женских одежд, постоянного женского пребывания; посадила его на кресло, села сама возле него и начала его расспрашивать об его поездке, о житье-бытье Маркелова - и так осторожно, кротко, хорошо!
Она выказала искреннее участие к судьбе брата, о котором до тех пор - при Нежданове - не упоминала ни разу; из иных ее слов можно было понять, что от ее внимания не ускользнуло чувство, внушенное ему Марианной; она слегка погрустила... о том ли, что со стороны Марианны не проявилось взаимности, о том ли, что выбор брата пал на девушку, в сущности ему чуждую, - это осталось неразъясненным. Но главное: она явно старалась приручить Нежданова, возбудить в нем доверие к ней, заставить его перестать дичиться. Валентина Михайловна даже немножко попеняла на него за то, что он имеет о ней ложное понятие.
Нежданов слушал ее, глядел ей на руки, на плечи, изредка бросал взор на ее розовые губы, на чуть-чуть колебавшиеся пряди волос. Сперва он отвечал очень кратко; он ощущал некоторое стеснение в горле и в груди... но мало-помалу ощущение это сменилось другим, все еще неспокойным, но не лишенным некоторой сладости; он никак не ожидал, что такая важная и красивая барыня, такая аристократка в состоянии заинтересоваться им, простым студентом; а она не только им интересовалась - она как будто немножко кокетничала с ним.
Нежданов спрашивал себя: для чего она это все делает? - и не находил ответа; да, правду сказать, он и не нуждался в нем. Г-жа Сипягина заговорила о Коле; она даже начала уверять Нежданова, что, собственно, для того только и пожелала с ним сблизиться, чтобы серьезно побеседовать о своем сыне, - вообще чтобы узнать его мысли насчет воспитания русских детей. Несколько странною могла показаться внезапность, с которою возникло в ней это желание. Но дело было вовсе не в том, что именно говорила Валентина Михайловна, а в том, что на нее набежало нечто вроде чувственной струи; явилась потребность покорить, нагнуть к ногам своим эту непокорную голову.
Но здесь приходится вернуться несколько назад. Валентина Михайловна была дочь очень ограниченного и не бойкого генерала, с одной звездой и пряжкой за пятидесятилетнюю службу, и очень пронырливой и хитрой малоросски, одаренной, как многие ее соотечественницы, крайне простодушной и даже глуповатой наружностью, из которой она умела извлечь всю возможную пользу. Родители Валентины Михайловны были люди небогатые; однако она попала в Смольный монастырь, где хотя и считалась республиканкой, но была на виду и на хорошем счету, потому что прилежно училась и примерно вела себя.
По выходе из Смольного она поселилась вместе с матерью (брат уехал в деревню, отец, генерал со звездою и пряжкою, уже умер) в опрятной, но очень холодной квартире: когда в этой квартире говорили, можно было видеть пар, выходивший из уст; Валентина Михайловна смеялась и уверяла, что это - "как в церкви". Она храбро переносила все неудобства бедного, стесненного житья: у ней был удивительный ровный нрав.
С помощью матери ей удалось поддержать и приобрести знакомства и связи: о ней говорили все, даже в высших сферах, как о девушке очень милой, очень образованной - и очень приличной. У Валентины Михайловны было несколько женихов; из всех из них она выбрала Сипягина - и влюбила его в себя очень просто, быстро и ловко...
Впрочем, он и сам скоро понял, что ему лучше жены не найти. Она была умна, не зла... скорей добра, в сущности холодна и равнодушна... и не допускала мысли, чтобы кто-нибудь мог остаться равнодушным к ней. Валентина Михайловна была проникнута той особенной грацией, которая свойственна "милым" эгоистам; в этой грации нет ни поэзии, ни истинной чувствительности, но есть мягкость, есть симпатия, есть даже нежность.
Только перечить этим прелестным эгоистам не следует: они властолюбивы и не выносят чужой самостоятельности. Женщины, подобные Сипягиной, возбуждают и волнуют людей неопытных и страстных; сами они любят правильность и тишину жизни. Добродетель им легко дается - они невозмутимы; но постоянное желание повелевать, привлекать и нравиться придает им подвижность и блеск: воля у них крепкая - и самое их обаяние частью зависит от этой крепкой воли... Трудно устоять человеку, когда по такому ясному, нетронутому существу забегают огоньки как бы невольной тайной неги; он так и ждет, что вот-вот наступит час - и лед растает; но светлый лед только играет лучами и не растаять и не помутиться ему никогда! Кокетничать немногого стоило Сипягиной: она очень хорошо знала, что опасности для нее нет и не может быть.
А между тем заставить чужие глаза то померкнуть, то заблистать, чужие щеки разгореться желанием и страхом, чужой голос задрожать и оборваться, смутить чужую душу - о, как это было сладко ее душе! Как весело было вспоминать поздно вечером, ложась в свое чистое ложе на безмятежный сон,- вспоминать все эти взволнованные слова, и взгляды, и вздохи! С какой довольной улыбкой уходила она тогда вся в себя, в сознательное ощущение своей неприступности, своей недосягаемости - и снисходительно отдавалась законным ласкам благовоспитанного супруга! Это было так приятно, что она даже умилялась подчас и готова была сделать доброе дело, помочь ближнему ... Она однажды основала маленькую богадельню после того, как один до безумия в нее влюбленный секретарь посольства попытался зарезаться! Она искренно молилась за него, хотя религиозное чувство с самых ранних лет в ней было слабо.
Итак, она беседовала с Неждановым и всячески старалась покорить его себе "под нози". Она допускала его до себя, она как бы раскрывалась перед ним - и с милым любопытством, с полуматеринской нежностью смотрела, как этот очень недурной и интересный и суровый радикал тихонько и неловко шел ей навстречу. День, час, минуту спустя все это исчезнет без следа, но пока ей весело, ей немножко смешно, немножко жутко - и немножко даже грустно. Позабыв его происхождение и зная, как подобное внимание ценится одинокими, отчужденными людьми, Валентина Михайловна начала было расспрашивать Нежданова об его молодости, об его семье...