Но это в последний раз, с этим покончено навсегда. И он с ожесточением сел за пианино.
Принялся за одну из песен Вальтера.
"На что же - увы - мои годы ушли?" - начал он, и слова эти глубоко проникли в его сердце. "Товарищи детства, - говорилось дальше, - дряхлы и ленивы, и вырублен лес, и заброшены нивы. Лишь воды текут, как веками текли". Да, это его волновало. И дальше: "Иной, что мне другом звался, едва замечает меня". И заключительный стих: "Все больше и больше обид". Мелодия к этим стихам давно уже звучала в нем. Хорошая мелодия, гораздо ярче и свежее, чем написанная им в свое время к оде Горация о "быстро текущих годах". Но сегодня работа у него не спорится, ничего не выходит, все остается мертвым и холодным. Он почти обрадовался, когда рядом кто-то начал барабанить деревянными пальцами сонату Моцарта, так что ему представился предлог с шумом захлопнуть крышку пианино.
Зепп потянулся. Он сказал "нет", он не дал себя переспорить, он принадлежит теперь своей музыке. Это хорошо, это замечательно; если песня сейчас, утром, не удалась, значит, удастся днем.
Но она не удалась ни днем, ни на следующий день, ни еще на следующий. Зепп оставался бескрылым. Все говорил себе, как он счастлив, что может заниматься музыкой. Но когда ему попадался на глаза номер "ПП", трудно было отделаться от мысли, что он удрал из школы, что он прогульщик.
На третий день пришел Черниг. Он был неплохой друг, он уже несколько раз побывал у Зеппа. И Зепп в его присутствии делался молчаливым, застывал; сегодня он встретил своего приятеля раздраженной, запальчивой болтовней, он вымещал на нем досаду на самого себя и искал слов, которые могли бы задеть Чернига.
- Вы, Черниг, единственный человек, - начал он, - не имеющий права соболезновать мне. Разве не вы издевались в язвительных строфах над убогостью мещанских семейных уз и над плохим душком остывших супружеских отношений? Ваше соболезнование я могу понять только как иронию. - И он процитировал Чернигу стихи Чернига.
- Очень похвально, профессор, - спокойно ответил тот, - что вы запомнили наизусть мои стихи. Мне они уже до некоторой степени чужды. Я от них не отрекся, нет, это превосходные стихи. Но за семь лет, говорит где-то Стриндберг, все клетки в нашем организме обновляются, и сами мы уже не те. Я просто вырос из моих стихов. Как вам известно, я виталист, продолжал он оправдываться перед Зеппом, - по-моему, кто хочет по-настоящему жить, и чувствовать абсолютную свободу, должен принять на себя все, что только можно пережить, и не бежать от опасностей и пропастей, а даже искать их. Вот почему я принял на себя всемирный потоп, рискуя околеть. Я пережил всемирный потоп, я знаю, что это такое, но теперь молодость прошла, и с меня хватит, теперь я хотел бы попасть в ковчег. Человек - странная помесь: он то Фауст, то Мефистофель, а то просто какой-нибудь Мюллер или Шульце. Сейчас я некий Шульце. - Зепп слушал молча, вместо ответа он только язвительно улыбался. Черниг продолжал: - В настоящее время оставаться одиночкой - смелость, которая граничит с глупостью; ибо кто сегодня не займет места в какой-нибудь шеренге, тот почти наверняка будет растоптан массами. Я хорошо это знал и тем не менее имел мужество много лет жить индивидуалистом - вероятно, последним индивидуалистом. Но это уже прошлое, отжитое, история. И то, что вы, профессор, - вежливо кончил он, - помните мои стихи тех времен, когда я еще был индивидуалистом, доказывает вашу любовь к истории.
Зеппа раздражало, что Черниг проскользнул в царство буржуазного уюта и, по-видимому, отлично себя там чувствует. Неужто человеческая природа так непостоянна? Неужто человек уж не тот, когда встречаешь его во второй раз, как речные волны, в которые ты вторично опустил ногу, уже не те? Но тайная причина недовольства коренилась глубже. Ему хотелось иметь друга, которому он мог бы пожаловаться на самого себя, на свою бескрылость и пустоту и который бы успокоил его. А перед Чернигом, тем, что сидит против него, он изливаться не мог. Это уже не тот человек, который в свое время читал ему свои стихи в кафе "Добрая надежда". С сегодняшним Чернигом у него не осталось ничего общего.
Разговор зашел о "Сонете 66". В свое время Зепп, поглощенный работой в газете, предоставил другу свободу действий, и "Сонет 66" был издан так, как хотелось Чернигу, - в роскошном переплете и с претенциозным предисловием. События последнего времени помешали Зеппу сказать Чернигу, как противно ему это оформление. Сегодня он был в подходящем настроения для такого разговора. Он стал зло и пристрастно потешаться над изысканностью бумаги, шрифта, переплета и разобрал по косточкам вводный очерк Чернига. Раздраженный Зепп нашел глубоко обидные слова. Сначала Черниг отвечал терпеливо, но постепенно и он вошел в раж и стал наносить удары, выбирая больные места.
- Язвительный тон, профессор, - сказал он, придавая оттенок сугубой кротости своему детскому голосу, - вам отнюдь не к лицу. Вы по натуре добродушны, по, разозлившись, становитесь на редкость пристрастны. Вы уже давно говорите совсем не о моем очерке, ваша критика целиком направлена против нынешнего Оскара Чернига. И на этого Чернига вы тоже смотрите с достойной сожаления субъективностью. Взираете на него столь неблагосклонно лишь потому, что сами-то вы не в ладу с собой. Я уже однажды сказал вам, что в каждом новом положении - и это весьма примечательно - мы находим новое враждебное нам начало и считаем его наихудшим злом. Тогда я видел своего заклятого врага в распорядке дня, которым нас допекали в "Убежище". Теперь я постиг, что "заклятый враг" - не вне, а внутри нас. Мой худший враг - это не Гитлер и не глупость, мой худший враг - это я. И то, что сегодня так взвинтило вам нервы, дорогой профессор, - это не Оскар Черниг, и не его превосходный очерк о Гарри Майзеле, это вы сами.
Слова Чернига глубоко задели Зеппа, и долго еще после того, как друг ушел, он мысленно перебирал и ворошил их. Он упрямо пил сладкий яд черниговских стихов, теперь безразличных автору, и нынешний Зепп был ему чуть ли не противнее, чем нынешний Черниг.