- Я отошлю машину обратно, - наконец твердо решил Рауль. - Человек, который привел ее, еще здесь? - поспешил он спросить. - Пусть сейчас же возвращается с ней в город. Но я дам ему записку. Книги, я, пожалуй, оставлю. Это я могу себе позволить, не роняя своего достоинства.
Да, решение удачное. Оно отвечает и светским приличиям, и всей ситуации. Никаких отношений с господином Визенером у него нет. Ни любви, ни ненависти к нему он не чувствует. Стало быть, этот господин Визенер человек посторонний. Рауль не может принять от него такой ценный подарок, как автомобиль; другое дело - книги.
За завтраком он все время мысленно подбирал те несколько слов, которые хотел послать Визенеру, а как только встал из-за стола, сел писать и отшлифовывать свое письмецо; надо было сделать это поскорее, пока он не пожалел о своем решении, а то еще, чего доброго, передумает и оставит у себя чудесную машину. Письмо стоило ему немалого труда, он три или четыре раза рвал написанное, прежде чем нашел слова, которыми остался доволен. Шоферу он с необычайной щедростью дал на чай, и вот красавец автомобиль, увозивший с собой его письмо, скрылся из виду, но честь его была спасена.
Леа тем временем окончательно решила, как она примет Визенера, ибо теперь она была уверена, что он приедет. Если Визенер явится утром, она его примет, но будет с ним очень холодна. Если же он приедет поело того, как сядут за стол, она велит сказать, что ее нет дома. Она медлила начинать обед. Эриха не было. Это подло с его стороны, и день для нее испорчен.
После обеда Рауль занялся книгами, которые прислал ему господин Визенер. Это плохая компенсация за машину, но Рауль должен был признать, что книги выбраны с большим вкусом и знанием дела. Здесь было полное собрание сочинений Пруста в прекрасных переплетах, был словарь жаргонных выражений Барера и Леланда, затем шла немецкая эмигрантская литература. Господин Визенер постарался и выказал себя человеком без предрассудков; во всяком случае, приятно, что он задабривает его, Рауля, и пытается вновь его завоевать.
Рауль принялся листать книги. Он остановился на предисловии, которое написал какой-то Оскар Черниг к "Сонету 66", книге какого-то Гарри Майзеля. Блестящий этюд возбудил его любопытство, и он с интересом начал читать.
Он читал. Он забыл, что находится в Аркашоне, что ему сегодня минуло девятнадцать, что за окном - лето. Он читал. Подумать, что эта книга существует. Что некто способен ее написать, что некто так много видел и пережил, так обогатился, что некто так мудр, так полон горечи, так возвышается над добром и злом, над ненавистью и любовью - и ему всего-навсего девятнадцать лет. Будь Гарри Майзель жив, Рауль сел бы на первый попавшийся самолет, чтобы полететь и кинуться ему на шею. Он бы умолял его о дружбе, а возможно, убил бы его, завидуя, что этот человек в девятнадцать лет уже владеет таким мастерством. Какое проклятье, что этот Гарри Майзель умер. И какое необыкновенное счастье, что Гарри Майзеля уже нет в живых, что место освободилось для него, для Рауля де Шасефьера.
Ибо теперь Рауль знает, что делать, в чем смысл его жизни. Теперь его предназначение лежит перед ним как на ладони. Какое счастье, что судьба оторвала его от такого третьестепенного и отвратительного дела, как политика. Какое счастье, что логика его отношений с мосье Визенером заставила этого Визенера послать ему книги. Какое счастье, что он немедленно взялся за чтение и на день, или на два, или, быть может, даже на неделю раньше прочел эту драгоценную книгу, давшую направление его жизни и будущности.
А ведь есть люди, заявляющие, что литература существует лишь для самой себя и никакого влияния не имеет. Какие же это глупцы. Разве можно прочесть книгу Гарри Майзеля и остаться равнодушным - и жить, как жил раньше? Ему она показала, что все пережитое им до этой минуты было расточением времени, сплошной бессмыслицей...
Целыми днями он ходил под впечатлением прочитанного. Он изучал каждое слово, каждую букву. Весь мир вокруг преобразился, ему открылось внутреннее содержание людей и явлений. Раулю минуло девятнадцать, но он был стар, как черепаха. Ничто его не смущало; именно потому, что он познал, как ничтожно все окружающее, ему будет легко с ним совладеть.
Раулю ведь предназначено развить мудрость Гарри Майзеля, взвивавшуюся вверх спиралями, прибавить к ней еще одну спираль. Вещи не имеют никакой цены, оттого что они преходящи. Но одним они ценны: они существуют, они здесь. Этой ценностью, этим существованием в себе, бытием в себе можно насладиться вдвойне, до конца полная бренность всего существующего: "Лучше живая собака, чем мертвый лев; ибо живые знают, что они умрут, а мертвые не знают ничего".
Ему теперь был ясен смысл его жизни. Насладиться тем, что живет, значит изобразить это живое, увековечить преходящее.
Ближайшим объектом для изображения был для него он сам, преходящее "я" Рауля де Шасефьера. Он изучал этот объект и то, из чего он был сотворен, господина Визенера и свою мать. Он мысленно ставил перед собой Визенера и, подавляя свою ненависть, разглядывал его, перебирал одно за другим все его качества, с любопытством, с добросовестностью ученого, с деловитостью таможенного чиновника. Затем он начал писать.
Он расположил свой материал в определенном порядке, он строил так, как научился у Гарри Майзеля. И строение росло, развивалось. Рауля пронизывало сознание своей силы, он был продолжателем, последователем, завершителем Гарри Майзеля.
Хотя Визенер за много лет впервые не взял для себя отпуска, а все лето оставался в знойном, пыльном Париже, он был полон сил и энергии и увлеченно работал над "Бомарше" и своими политическими статьями. Он мастерски, как никто другой, владел умением так маскировать низкие политические нападки, что в них не оставалось ни малейшего незащищенного места. Национал-социалисты считали его, бесспорно, своим лучшим журналистом.
Сочинять наглые, ядовитые статьи было весело, и он с возрастающим удовольствием диктовал их Марии, которая сидела, не скрывая своей вражды, отвращения. Он считал, что имеет право доставить себе это удовольствие; плодотворная работа над "Бомарше" была компенсацией за все то злое и мелкотравчатое, что крылось в писанине, предназначавшейся для газет.