И женщины были в этой застольной компании, большинство льнуло к царственному Гарри, он снисходил к ним, был вежлив, но очень холоден, а потом наступила минута, когда он сказал ему, Чернигу, скорее с удовлетворением, чем с отчаянием:
- У меня остался только билет в Америку, больше ничего. Теперь, я думаю, мне разумнее отправиться в еще более далекий путь.
Чернигу запомнился колченогий карлик с заостренным лицом трупа и очень громким голосом. Колченогого задел за живое успех Гарри; он, этот колченогий, явно имел влияние на женщин, но его они боялись, а к Гарри льнули. Он открыто искал повода для ссоры с Гарри; пошлыми, но бьющими на эффект словами он выставил его перед всеми таким экзальтированным дураком и романтиком, что компания стала смеяться над Гарри. Но стоило Гарри открыть рот, как смех умолк и пошлая болтовня калеки была забыта. Да, как бы небрежно и высокомерно ни держался Гарри, как бы мало уступок ни делал он вкусам этой черни, все его понимали и симпатии всех были на его стороне.
Как дошло до потасовки и поножовщины, это осталось и навсегда останется в тумане для Чернига. Тщетно рылся он в своей памяти: он повторял латинский стих, в котором перечислялись вопросы, необходимые для точного воспроизведения факта: "Кто? Что? Как? И где? Когда? И почему? И с чьей помощью?" Но из всех этих вопросов он мог ответить только на "что" и "где", "когда" и "чем", но он не мог сказать "как" и "почему", а главное "кто". Когда полицейские агенты допрашивали его, он запутался и все ладил одно: он ничего не знает, он больше ничего не помнит. Сам, однако, был твердо уверен, что убил Гарри этот сморчок, этот зеленолицый, этот колченогий. Но то была внутренняя уверенность, не та, которая нужна для протоколов, полиции и суда. И другие допрашиваемые тоже не хотели или не могли ничего сказать толком; никто не знал, кто пустил в ход нож, как и почему.
Где-то глубоко в Черниге шевелилось желание отплатить колченогому, и лучше всего не окольным путем, через полицию, а прямо, собственноручно, и он без конца рисовал себе, как он, ликуя, превратит этот живой труп в настоящего мертвеца. Но еще глубже таилась мысль, что, даже осуществив свое желание, он ровно ничего не достигнет и никакой услуги ни себе, ни умершему другу не окажет. Тот в своем подземном царстве, безусловно, не жаждет крови колченогого. Ибо дело не в колченогом, а во всех тех, кто стоит за ним. Не этот живой труп сразил Гарри, а все, что кроется за ним, то пошлое, низменное, что по самой природе своей ненавидит творческое дарование. Никто не знал этого лучше, чем сам Гарри. Он всегда говорил о коварстве и ненависти нищих духом к людям творчески одаренным. Она, эта ненависть бездарных, и сразила Гарри.
Странно и мучительно думать, к какому орудию прибегла судьба. Ведь если разобраться, в гибели Гарри виноват он, Чернит. Он подал Гарри мысль об этом вечере. У него дурной глаз. Быть может, Анна Траутвейн права, что косо смотрит на дружбу Зеппа с ним. Все, чего бы он ни коснулся, кончалось плохо, все, к кому бы он ни привязывался, погибали. Кто? Что? Как? И где? Когда? И почему? Бессмысленно ломать себе над этим голову. Совершенно безразлично, кто был орудием смерти Гарри, зеленолицый, этот живой труп, или он, Черниг. Гарри Майзель сам хотел вырваться из этого мира пошлости, его влекло дальше, чем в Америку, его влекло к гибели, в небытие. "Зову я смерть". Это было его собственным желанием - погибнуть, он сам себя уничтожил, и правильно сделал, не пожелав больше жить в этом мире, лишенном души.
12. ЕДИНСТВЕННЫЙ И ЕГО ДОСТОЯНИЕ
Когда Зепп Траутвейн узнал о смерти Гарри Майзеля, он долго сидел за своим столом в редакции, оцепенев и отупев от испуга, с полуоткрытым ртом. Наконец он овладел собой и поехал в эмигрантский барак.
В ярком дневном свете огромное голое помещение ночлежки казалось безнадежно унылым. Черниг лежал на своем матраце, в полном изнеможении, еще более опустившийся, чем всегда, его бледное, одутловатое лицо младенца обросло щетиной. Не считаясь с тем, что кругом были люди, Траутвейн накинулся на него, осыпая градом упреков: как это ему взбрело в голову шататься с Гарри по всяким подозрительным кабакам, уж не сам ли Черниг повел его туда, спятил он, что ли? Траутвейн только теперь, после того, что случилось, до конца осмыслил угрозу Гарри уехать в Америку, жестокие угрызения совести терзали его, и эти угрызения он пытался заглушить ожесточенными нападками на Чернига.
Долго говорил он, обращаясь к лежащему Чернигу. Тот ничего не отвечал, только моргал. В конце концов Траутвейн увидел, что Черниг находится в состоянии глубокой апатии и не воспринимает его слов.
Обитатели барака обступили их. По их словам, и полицейские агенты ничего не могли выжать из Чернига, а уж допрос его совершенно доконал. Вся компания, с которой Гарри Майзель и Черниг кутили, была, по-видимому, мертвецки пьяна. И обчистили их обоих тоже. В карманах у Гарри не нашли ничего, кроме проездного билета в Америку и презерватива. История эта позор для всей эмиграции.
Траутвейн оставил в покое Чернига, который лежал пластом, точно пустая оболочка человека. Он пошел в контору, он хотел сделать попытку спасти литературное наследство Гарри Майзеля. Но все, что можно было найти, было передано в полицию. Траутвейн вернулся в барак. Матрац Гарри, очевидно, перешел уже к новому хозяину. Траутвейн собственноручно перерыл дрянную соломенную набивку. Солнечный столбик лег на матрац и на рыхлое лицо Чернига. Чернит хрюкнул, застонал, попытался приподняться, но не смог. До него явно доходило все, что делал Траутвейн, он не одобрял этого, но говорить не мог. Безмолвно следил он за движениями Траутвейна, его выпуклые глазки над маленьким носом мрачно моргали; он походил на старого, бессильного пса, у которого отбирают кость.
Зепп Траутвейн извлек из матраца кое-какие рукописи. Потом поехал в префектуру. После непродолжительных переговоров ему обещали прислать литературное наследие Гарри Майзеля, как только закончится следствие. Он хотел видеть тело, позаботиться о похоронах. Но тело Гарри было уже отправлено в анатомический театр.