Жур достал с подоконника бутылку с кефиром, открыл ее, налил в стакан.
Как бы извиняясь, он сказал:
— У меня с желудком что-то такое. Я постоянно в это время кефир пью… А вам, Егор Петрович, чайку заказать?
— Пожалуйста.
— А может, кушать хотите? Бутерброды можно.
— Нет, спасибо, — сказал Буршин, — я ночью ничего не ем. Чаю — это другое дело…
Подали чай.
Ульян Григорьевич размешал ложечкой кефир в стакане, отхлебнул немного и, хитро прищурившись, посмотрел на Буршина.
— Постарели, Егор Петрович… А? Седина…
— Немножко, — сказал Буршин, наклонившись над стаканом. — Да и вы, гражданин начальник, не помолодели…
— Это верно, — согласился Ульян Григорьевич. — Годы не те…
Помолчали. Ульян Григорьевич пил кефир. Буршин смотрел в стакан, где вертикально плавала чаинка.
— А кепочка эта вам не идет, — прервал молчание Жур. — Вы ведь всегда, как мне помнится, франтом были.
— Это я у сына взял, — конфузливо объяснил Буршин. — У меня летняя…
— Вы ее снимите, — вроде посоветовал Жур. — Тут тепло… А сын-то у вас какой молодец! Говорят, слесарь он… И говорят, хороший слесарь…
— Да, — сказал Буршин и густо покраснел.
— Неприятный сюрприз вы ему подготовили, — как бы нечаянно заметил Жур.
Буршин промолчал. Он пил теперь чай. И со стороны могло показаться, что все это происходит не в уголовном розыске, а в кабинете какого-то обыкновенного учреждения, где случайно сошлись два знакомых.
Об уголовном розыске напоминал только большой стенд у стены, увешанный отмычками, фомками и другими орудиями воровского ремесла.
Буршин допил стакан и отодвинул.
Ульян Григорьевич сказал:
— Ну, давайте, Егор Петрович, поговорим о деле. Рассказывайте, как это было. Все рассказывайте. Секретов у нас с вами нету. Не должно быть секретов…
— Я ничего не знаю, гражданин начальник.
— То есть как же это так? Буквально ничего не знаете? И шкаф не вы ломали?
— Не я. Я такими делами не занимаюсь.
— Бросили, что ли?
— Бросил.
— А работа — ваша. Чистая работа! Это не я один так считаю…
— Я такими делами не занимаюсь.
Жур задумался. Он порылся зачем-то в бумагах, лежавших на столе, будто вспомнив какое-то дело, не имеющее никакого отношения к Буршину. Потом опять сложил бумаги и спросил:
— Это вы серьезно?
— Совершенно серьезно.
Буршин наклонил голову и с интересом стал рассматривать свой теплый шарф.
Ульян Григорьевич смотрел на него.
За окнами была ночь.
На улице горел фонарь.
За дверью, в коридоре, раздавались шаги застоявшегося милиционера. Садиться ему нельзя, милиционеру. По уставу он должен стоять. Устав, однако, разрешает ему ходить на посту. И вот он ходит, нарушая тишину ночи, подчеркивая эту тишину.
Ульян Григорьевич закуривает. Закурив, он хлопает металлическим портсигаром, встает, отодвигает стул и говорит раздраженно:
— Гражданин Буршин!
Гражданин Буршин все еще рассматривает свой теплый шарф.
— У меня такое впечатление, гражданин Буршин, что вы пришли сюда, чтобы морочить мне голову…
— Я никому не морочу голову, — глухо и враждебно отвечает Буршин.
Непонятно, зачем он заматывает шею шарфом. В комнате тепло. И даже более тепло, чем надо.
Жур поворачивает ключ в замке массивного шкафа. Он выкладывает перед вором вещественные доказательства, раскладывает их на столе, говорит:
— Пожалуйста… Ну… Вы думаете, что здесь дураки сидят, которым жалованье платят, чтоб они в носу ковыряли… А?
Буршин смотрит на стол, на клешню, извлеченную из проруби, на рычаг, напоминающий трость, на кусок брезента…
Ночь проходит. Медленно проходит зимняя ночь. На улице гремят ночные грузовики. В коридоре тихо-тихо.
Буршин делает первую уступку. Уже не отрицает, что вскрывал шкаф. Вот Жур придвигает ему дактилоскопические отпечатки. Ну что ж, запираться, как видно, ни к чему. Нет смысла запираться.
Но Буршин не хочет выдать сообщников. Хоть убейте, не выдаст. Он старый вор. Он знает традиции воровской дружбы. И не изменит этим традициям. Ни за что.
Жур откидывается на спинку стула, вздыхает. Глубоко и сокрушенно. Буршин тоже вздыхает. Жур говорит:
— Эх вы!..
И осматривает вора внимательно, как будто видит его впервые.
— Нехорошо! — говорит он, разглядывая седину на его висках. — Нехорошо, Егор Петрович! Мы же с вами уже немолодые люди. Ну как не стыдно вам так вертеться, врать на старости лет?..
Буршин опускает голову. Он молчит.
Жур опять встает, ходит по комнате.
— У вас дети есть, — говорит он. Он говорит о том, что не имеет никакого отношения к следствию: о детях, о седине, о том, что жизнь изменилась неслыханно, о смысле жизни. — Я не понимаю вас, — говорит он. — Вот вы старый вор, я старый сыщик. Вы воруете, я вас ловлю. И все это страшно глупо. Понимаете? Глупо!..
Буршин молчит.
А Жур шагает по комнате.
В уголовном розыске любят его за прямоту характера, за добросовестность в работе.
Но иногда любя посмеиваются. Называют его в шутку проповедником. Говорят, что на допросах он читает проповеди ворам.
А попадают к нему на допрос чаще всего рецидивисты, старые волки, видавшие виды.
Жур, впрочем, бывает и очень строгим на допросах.
Но на Буршина, казалось, ничто не действует.
Он сидел с опущенной головой и курил четвертую, пятую, шестую папиросу. Он признал себя виновным в совершении взлома, но назвать соучастников не хотел.
Ульян Григорьевич раздражал его простотой своей.
В простоте этой Буршин видел несерьезное отношение к себе. Что он, фрайер какой-нибудь, чтобы его агитировали? Он и так все понимает. Попался — сидит. Что дальше будет, покажет время. Но разговаривать его никто не заставит.
Он достает седьмую папиросу и закуривает.
Жур спрашивает:
— А Подчасова тоже не знаете?
— Не знаю, — говорит Буршин.
— А Чичрина?
— Тоже…
— И Варова не знаете?
Буршин отрицательно мотает головой.
По лицу его, непроницаемому, нельзя угадать ни одной мысли. Нельзя понять, на что он надеется.
Вероятнее всего, он думает, что этот простоватый человек в конце концов устанет и отпустит его. Буршин просто хочет спать. Все равно где спать — дома или в камере.
Но простоватый человек, по всей видимости, не собирается отпускать его, говорит:
— В таком случае разрешите, я познакомлю вас с этими людьми.
И снимает телефонную трубку.
— Дежурный? — говорит он в телефон. — Будьте добры, товарищ дежурный, пригласите ко мне Подчасова, Чичрина и Варова. Это Жур говорит.
Жур подтянул ремень на серой гимнастерке, пригладил черные, густо обсыпанные сединой волосы.
В комнату входят Подчасов, Чичрин, Варов.
Жур широким жестом приглашает их садиться. Они садятся полукругом против Буршина. У них унылый вид.
Жур говорит:
— Ну что ж, общее собрание шнифферов можно считать открытым. Вы узнаете вашего хозяина? — И показывает на Буршина.
Все молчат. Только Варов поднимается и почти истерически кричит:
— Я, гражданин начальник, жаловаться буду! Я это так не оставлю! Меня вдруг вместе с какими-то ворами…
— Ой, как вы кричите! — говорит Жур. — Это же черт знает что. Здесь же все-таки не сумасшедший дом… Буршин, вы узнаете этих граждан?
Буршин молчит. И все молчат.
Жур подходит к Чичрину.
— Ну, хорошо, — говорит он, — я понимаю: Буршин ломает шкафы, Варов ему пропуск достает, Подчасов стоит на стреме. Им много надо. У них свой план. А тебя-то зачем черт понес? Чего тебе-то не хватало? Слесарь ты…
— Вот именно… Слесарь, — сказал старик и заплакал. — Меня в ударники по всей форме произвели, аттестат дали как самонаилучшему мастеру. Пятьсот рублей в месяц. А я…
Чичрин взглянул на Буршина и заплакал в голос, как женщина.
— Погубил ты меня, Егор Петрович! Погубил… И денег мне твоих не надо, и товару. Погубил ты меня со старухой. Что она сейчас, бедненькая, может производить без меня?..