- Вступай в партию.
- Да в какую, скажешь ты наконец или нет?
- Я состою в партии, и одно это уже о многом должно тебе сказать.
- Я должен взглянуть на дело трезво и совершить свободный выбор, прежде чем вступить в ту или иную партию. Но само по себе это еще не подразумевает свободы. Разве что нечто так или этак демократическое...
- Свобода будет, когда ты, вступив, станешь членом. Членство принесет тебе истинную свободу, поскольку оно заключает в себе приобщение к идеалам, а у партии, о которой я тебе толкую, идеалов... внимай и изумляйся!.. идеалов раз-два и обчелся, потому как главное для нас - свобода, и ее как идеала нам совершенно достаточно.
- А борьба? Боритесь вы с кем-нибудь?
- А как же! Боремся с вредными косными людишками, с ретроградами всех мастей, и только где чуем обскуранта и его гнусные происки, сразу вступаем в борьбу.
Я продолжал сомневаться, а Буйняков, этот неукротимый агитатор, смотрел на меня с улыбкой, разыгрывая роль человека широкой души и в должной мере снисходительного к слабостям ближнего. Что ж, я уже вполне отказался от мысли уйти в лес, - Буйняков самим своим присутствием, не говоря уж о непреодолимой убедительности его пропаганды, доказал мне, что и малейшее, ничтожнейшее поползновение жить вне человеческого мира не выдерживает критики и в глазах любого здравомыслящего человека предстает полностью дурацкой затеей, фактически чистым безумием. Кое-что и смущало, ну, отчасти... Скажу больше, настораживало, что в его критике моего безумия, а так же в агитационных речовках вроде как заметны некоторые пропуски и эта недостаточность, эта едва приметная невосполненность мешает его вещанию вылиться в законченную и стройную философскую систему, чего, как известно, сумел в свое время добиться греческий говорун Сократ, кончивший, правда, плохо.
Затем мне вдруг стало чудиться, что плохо кончу и я. Пугающая слабость страшными испарениями от чудовищных ступней, оголившихся, словно я внезапно возник на картинке первобытных времен тогдашним дикарем, и приросших к полу пивной, поднималась в разбухающее брюхо и закипала в нем, бурлила, как жирный мясной суп в котле, может быть, как пресловутая чечевичная похлебка. Таким я увидел происходящее со мной; начиная тот памятный день, я думал, что жизнь и творчество сольются для меня в лесу, а это случилось в тошном питейном заведении. В моей голове прочно обосновалось подозрение, что этот мой новый друг, этот проворный и, конечно же, невероятно пронырливый Буйняков, не шутя меня согнул и фактически распластал на земле, которую я до той поры совершенно напрасно, по его мнению, топтал, и мне не остается ничего иного, как смиренно заползти в указанную им партийную норку. Со временем, а если быть точным, очень даже скоро, я это и сделал. А в пивной напоследок крикнул: хлеба и зрелищ!
Буйняков, опекая меня и при каждом удобном случае выразительно раскрывая у меня под носом ладони, показывая тем, что дарует мне свободу в чистом виде, уверял, что норка не замедлит дорасти до размеров ниши, а там вымахает и в целый храм. На деле же, с моих слов зная об одолевающем меня литературном томлении, меня усадили править статейки, в изобилии поставлявшиеся партийными функционерами, в том числе и самим Буйняковым. Это была жуткая работа, мрачнее которой и придумать было невозможно. Функционеры воображали себя блестящими публицистами, ведающими к тому же некую великую правду, которую непременно нужно донести до души и сердца какого-то воображаемого читателя, но выражали они свои мысли на бумаге до того худо и коряво, что порой выходило даже замысловато, даже забавно, и я смеялся до слез.
Схема-то как раз проста: есть хлебопашцы и пекари, а есть нахлебники, и партия хотела прочно обосноваться на ступени, где вольготно, с видом беспечно отдыхающих паразитов пластались и кишели последние. Но и люди не дураки, чтобы их смутить и подавить такой простотой, поэтому партии приходилось вести более или менее хитрую игру, для красоты названную политикой, а оттого лилась беспрерывная писанина, покоящаяся якобы на великолепной диалектике и бьющая, мол, из чистых источников высшей правды. Для вас в этом никакого откровения нет, вы, коль взялись эксплуатировать творцов и насиловать искусство, такие же подлецы, как Буйняков, как тысячи ему подобных, как Троцкий и как всякий прочий зажравшийся политик. Вам эта кухня хорошо знакома, так что не будем зря терять драгоценное время и сразу приступим к главному, к тому единственному, что представляет интерес во всей этой истории, а именно к вопросу о душевном смятении, о коллизиях, обрушившихся на меня, едва я угодил в партийную ловушку. В клубе, а вот он, и мы - здесь и сейчас, мне отвели уголок, тут я корпел над жижей, заключавшей в себе мыслительную деятельность партийных бонз. Складывалось впечатление, что партия тем только и занята, что причудливым образом излагает на бумаге свои в сущности лишенные твердой сути и прочной основы мысли, а между тем подписывались авторы под своими опусами обладателями больших званий и знатных степеней. Буквально профессорская ярмарка, чуть ли не сплошь академики, а уж кандидаты мыслимых и немыслимых наук так и роились мухами, жужжащей и пищащей стаей. Складывалось и другое впечатление - перманентно заседающего где-то поодаль синклита интеллектуалов и чинных мудрецов. Иностранцы толпами лезли из кошмарного бумажного мельтешения, их зазубрили наши функционеры, а они затем с беспардонной развязностью являлись в мои сны, переходившие порой в галлюцинации, в какие-то взрывоопасные дантовы видения. И вся эта соединившаяся в наглые полчища публика желала представать то пронзительно и резко судящими философами, то грозными посланцами богов, то тихими и уютными благодетелями рода человеческого. Им и горя не было, никакой печали в том, что я мало-помалу переместился на обитание в некое пограничье, где ветхие и унылые российские деревеньки соседствовали с роскошными палаццо и чавкали, словно грязь, под стенами величественных монастырей и крепостей средневековой Европы. Там закованные в блестящие доспехи рыцари, оседлав пушечные ядра и бормоча себе под нос строки своего рыцарского устава, взмывали в небо и, высадившись на луне, попирали сильными железными ногами лунную пыль, не теряя в то же время контактов с биржами и прочими финансовыми учреждениями.
А когда я наиболее умоисступленным из них говорил, что мне, художнику слова, поистине творческому человеку, трудно найти с ними общий язык, и если они что-то слышали о великой славе русского романа и о практическом забвении испещряющих историю политических писаний, то должны понимать, что только художественное слово передает дух времени, а в их статейках одна лишь злоба дня, - когда я с пеной на губах доказывал им, что Толстой с Достоевским останутся в веках, а они со своей мимолетной правдой уже завтра будут забыты, они, и даже самые вменяемые из них, отмахивались от меня и смеялись надо мной. Многие из них, похоже, не чувствовали и не сознавали, даже не подозревали вовсе, что как только они сварятся до готовности в своем партийном чаду и угаре, тотчас вскроется их истинное намерение - обернуться трутнями и почить на лаврах, и я, глядя на этих временных, эпизодических идеалистов, лучше понимал, как все в общем-то туманно, рыхло и бессвязно в нашем мире. Моя судьба совершенно не обретала твердости и, несмотря на многообещающую улыбчивость функционеров и быструю, несколько суетную приветливость мелких членов партии, в ней не провиделось прорастания хоть сколько-то прочного и надежного хребта.