До сих пор она не может полностью отбросить подозрение, что главной причиной назначения Юнаса Смееда явилось то, что он принадлежал к одному из самых влиятельных семейств Доггерланда. А если уж разбираться начистоту, роль начальника никогда не привлекала ее на все сто процентов. Вырабатывать директивы, принимать решения о приоритетах, руководить сложными расследованиями (и доказывать, что она, черт побери, умеет это гораздо лучше, чем Улоф Кварнхаммар) – вот что подвигло ее тогда подать заявление. Однако все остальное было куда менее заманчиво: сплетни сослуживцев, разговоры насчет заработной платы, регулярные доклады начальнику полиции, вынужденные льстивые реверансы перед политиками, а хуже всего – проверки сотрудников. Разочарование, что должность ей не досталась, в тот раз быстро сменилось облегчением.
А теперь она сидит по уши в этом дерьме.
Но только временно, напоминает себе Карен, закуривая новую сигарету. Чем быстрее закончится расследование, тем скорее Юнас Смеед вновь займет свое начальническое кресло, а она вновь обретет свободу.
16
Запыхавшись, Карен упирается ладонями в колени и смотрит на море. Вдали, у самого горизонта, грузовое судно медленно скользит по темной кромке меж морем и небом. Она не спеша выпрямляется, чувствует, как бешеный стук сердца мало-помалу утихает, а дыхание выравнивается. Четыре километра по лесной дорожке вдоль побережья, прямиком на север от Лангевика. Всего-то четыре километра, а по спине градом льет пот, во рту пересохло. Давненько не тренировалась. С последнего раза минуло много месяцев и выкурено слишком много сигарет.
Несколько минут она наслаждается ветром, который остужает горящие щеки, но вздрагивает, когда просторная потная футболка прижимается к телу. Отводит от лица волосы, с тоской смотрит на скалы. Быстрый взгляд на часы: двадцать минут седьмого. Можно еще немного посидеть в затишье на мысу – и бегом домой. Если повезет, в какой-нибудь расще-линке найдется дождевая вода.
Она зачерпывает горсть ледяной воды, пьет, потом усаживается, прислонясь к шершавой скале и подтянув колени к подбородку. Сидит неподвижно, глядит на море. Только небо, море, скалы да ровная линия горизонта. И все же она не спутает это место ни с каким другим. Все это запечатлелось в памяти еще в детстве. Именно сюда она вернулась много лет спустя, когда жизнь вдруг оборвалась. Только здесь она смогла продолжить существование без Джона и Матиса. Одиннадцать лет прошло, а она до сих пор иной раз выкрикивает морю их имена.
В мыслях она никогда не ассоциирует море с синим цветом. На Фриселе, да и в Дункере и по всему западному побережью до самого Равенбю, море не такое, как здесь. Там временами видишь бойкие белые барашки на густо-синей воде и белые комочки облаков, плывущие по чистому голубому небу. Там высятся зеленые холмы, а деревья вырастают высокие, с пышными кронами. Здесь же, в нескольких десятках километров к северо-востоку от столицы, все, что растет, жмется к земле. На здешних скалах, сгибаясь от ветра чуть не пополам, упрямо растут корявые сосны. Вообще всю здешнюю растительность, которая умудряется под шквалами ветра пробиться из скудной почвы, иначе как скрюченной не назовешь. И в те считанные дни года, когда безоблачное небо окрашивает морскую гладь синевой, этот пейзаж кажется ей едва ли не чужим, льстивым и ненадежным, будто он пытается скрыть свое подлинное “я”.
Цветовая гамма здесь иная, непохожая на ту зелень, что преобладает на плодородных землях в глубине Хеймё или среди золотисто-желтого песчаника Фриселя. Оттенков тут не меньше, но лишь наметанный глаз заметит роскошные краски ландшафта, где гранитно-серые утесы противоборствуют открытому морю.
Карен смотрит. Ее глаза научились различать множество нюансов изменчивого моря – то серебристого, то оловянного, то свинцового. Она видит мягкие краски ползучей ивы и камыша. Видит лиловые переливы скальных трещин и сезонные перемены – гвоздички-камнеломки весной и дербенник в разгар лета. Сейчас, когда растения на скалах увядают и лето неумолимо идет к концу, ее взгляд скользит дальше от берега, где на склонах колышется вереск. Да, здесь она дома.
С этим сознанием она встает и бежит обратно.
17
Лангевик, 1970 г.
– Она что, не может подняться наверх? Я больше не выдерживаю!
Анна-Мария хватает подушку, которой закрывала ухо, швыряет ее в другой конец комнаты. Громко всхлипывая, садится в постели. Пер вынимает руку из-под одеяла, берет ее за плечо, устало бормочет:
– Успокойся, это пройдет.
Она резко оборачивается, смотрит на него. С упреком, будто он тоже виноват.
– Пройдет? Когда же? Я не смогу привыкнуть!
Крик перекрывает звуки из соседней спальни. Полная тишина.
– Я имел в виду, колики у Лава пройдут, – терпеливо поясняет Пер. – Диса вчера говорила, что скоро они отпустят. Слышишь, ну вот, он уже не плачет. С ним Тумас, я слышу его шаги. Давай спать, а?
– “Диса говорила”, – сварливо передразнивает Анна-Мария. – “Тумас с ним”. Ты сам-то не замечаешь? Единственная, кто пальцем не шевельнет, это Ингела.
Голос срывается на фальцет, прорезает ночь, проникает сквозь стену, думает Пер, сквозь щели в двери. Думает, что Тумас слышит, да и Интела, наверно, тоже. Пер Линдгрен отпускает плечо жены, садится в постели. Молча, со вздохом зажигает ночник.
– Она же кормит, – осторожно говорит он, прекрасно сознавая, что каждое слово грозит подлить масла в огонь. – Очевидно, это ужасно утомительно, тем более что между мальчишками всего лишь год разницы.
– Очень рада, что ты знаешь, каково это – кормить грудью. Потому что я-то никогда не узнаю. Ты поэтому так любишь смотреть? Думаешь, я не вижу?
Пер чувствует укол нечистой совести. Не оттого, что Анна-Мария права, а оттого, что вполне отчетливо чувствует: можно повернуть обвинения в свою пользу и стать в позу мученика. Теперь оскорбили его, и он должен ее обезоружить. А способ тут один – молчание. Он отворачивается, пустым взглядом смотрит в окно. На улице уже светло, импровизированная занавеска не способна прогнать июньскую ночь подальше. Не глядя на жену, он знает, что ее бессильная злость уже сменилась тревогой.
– Прости, Пер, – говорит она. – Я знаю, ты бы никогда…
Лишь когда ее слова заполняют всю комнату, он оборачивается:
– Помнишь? Мы ведь говорили, что тебе будет трудно, когда вокруг столько детей. Что ты не справишься.
– Но я справляюсь. Конечно, справляюсь. Только вот.
Пер Линдгрен смотрит на жену со смешанным чувством нежности и раздражения. Теперь, когда она не кричит, когда злость улеглась и уступила место слабости, он все уладит. Сделает то, в чем он большой мастер. Утешит.
– Иди сюда, – говорит он, приподняв одеяло.
Секунду помедлив, она ложится, совсем рядом, прижимаясь холодной спиной к его теплому телу. Он тщательно укрывает ее и себя с головой, утыкается лицом ей в затылок. Чувствует слегка влажные волосы, принимается ласкать плечи. Словно бы не слыша, как она бормочет:
– Это несправедливо, дети из нее так и сыплются, а она ничуть не благодарна.
– Тсс, – говорит он, продолжая гладить ее по спине. Чувствует под пальцами худенькие лопатки, трепещущие, словно крылья птички. Вздрагивает и стыдится своей реакции, сообразив, что Анна-Мария беззвучно плачет.
– Они ее вроде как вообще не интересуют. Тумас, считай, один за ними ухаживает, хоть они и не его. А Ингела только кормит, – говорит Анна-Мария, шмыгнув носом. – Я знаю, ты на нее не смотришь, но почему она постоянно демонстрирует всем свои “прелести”?
Его руки поднимают ночную рубашку Анны-Марии, а ладони скользят по едва заметным изгибам худенького тела, но перед глазами совсем другая картинка: Ингела отбрасывает за спину длинные огненно-рыжие волосы, потом расстегивает блузку и достает тугую от молока грудь. И в этот миг перехватывает его взгляд.