«Я пью еще одну ложку, но она ничего не прибавляет к тому, что мне доставила первая; третья действует чуть-чуть слабее второй. Надо остановиться, сила напитка уже не та. Ясно, что искомая мною истина не в нем, а во мне. Он ее пробудил, но ему самому она неизвестна, он способен лишь без конца повторять ее, все невнятней и невнятней, а я, сознавая свое бессилие истолковать выявление этой истины, хочу, по крайней мере, еще и еще раз обратиться к нему с вопросом, хочу, чтобы действие его не ослабевало, чтобы он немедленно пришел мне на помощь и окончательно все разъяснил».
Когда происходит окончательное осознание того, что искомая истина всемогущей радости заключается не во вкусе бисквитного пирожного, но где-то в таинственной глубине сознания и что вкус пирожного способен лишь пробуждать эту радость, сознанию не остается ничего иного, как только снова и снова пытаться воспроизводить в себе память о вкусе пирожного в надежде на то, что эта память снова и снова будет воспроизводить радость, испытанную при первом соприкосновении крошек пирожного с нёбом. Но с каждым новым усилием памяти, с каждым новым воспроизведением вкусового воспоминания ощущение радости становится все невнятнее и невнятнее, и при многократных попытках повтора этого воспоминания ощущение радости может исчезнуть окончательно.
«Я оставляю чашку и обращаюсь к своему разуму. Найти истину должен он. Но как? Тягостная нерешительность сковывает его всякий раз, как он чувствует, что взял верх над самим собой; ведь это же он, искатель, и есть та темная область, в которой ему надлежит искать и где все его снаряжение не принесет ему ни малейшей пользы. Искать? Нет, не только – творить! Он стоит лицом к лицу с чем-то таким, чего еще не существует и что никто, как он, способен осмыслить, а потом озарить».
Но надежда на помощь разума тоже может оказаться напрасной. Действия разума подчиняются грамматическим законам плоскости существования, а соприкосновение со вкусом бисквита, хоть и занимает свое место на этой плоскости между мрачным сегодняшним днем и безотрадным завтрашним, вместе с тем заключает в себе такую всемогущую радость, которая не только прекращает действие грамматических законов, но и упраздняет саму плоскость существования, в результате чего разум становится бессильным и все его снаряжение не может принести ему ни малейшей пользы. Разум должен признать свое поражение. Разум должен преодолеть сам себя, и только тогда ему может открыться то, что еще не существует, и то, что должно его озарить; так начинается путь медитации.
«И я вновь и вновь задаю себе вопрос: что это за непонятное состояние, которому я не могу дать никакого логического объяснения и которое тем не менее до того несомненно, до того блаженно, до того реально, что перед ним всякая иная реальность тускнеет? Я пытаюсь вновь вызвать в себе это состояние. Я мысленно возвращаюсь к тому моменту, когда я пил первую ложечку чаю. Я испытываю то же самое состояние, но уже без прежней свежести восприятия. Я требую от разума, чтобы он сделал еще одно усилие и хотя бы на миг удержал ускользающее ощущение. Боясь, как бы ничто не помешало его порыву, я устраняю все преграды, всякие посторонние мысли, я ограждаю мой слух и внимание от звуков, проникающих из соседней комнаты. Когда же разум устает от тщетных усилий, я, напротив, подбиваю его на отвлечения, в которых только что ему отказывал, я разрешаю ему думать о другом, разрешаю набраться сил перед высшим их напряжением. Затем, уже во второй раз, я убираю от него все лишнее, сызнова приближаю к нему еще не выдохшийся вкус первого глотка и чувствую, как что-то во мне вздрагивает, сдвигается с места, хочет вынырнуть, хочет сняться с якоря на большой глубине; я не знаю, что это такое, но оно медленно поднимается; я ощущаю сопротивление и слышу гул преодоленных пространств».
И только когда сознание освобождается от всего постороннего, когда упраздняются все атрибуты плоскости существования, включая звуки, проникающие из соседней комнаты, и когда вниманию удается сосредоточиться исключительно на вкусе бисквитного пирожного – только тогда в глубине сознания начинается какое-то неясное ответное движение. Теперь остается только прислушиваться к нему в надежде на то, что оно станет яснее и отчетливее. Теперь остается только наблюдать за тем, как, поднимаясь из глубины сознания, это движение обретает формы и краски.
«То, что трепещет внутри меня, – это, конечно, образ, зрительное впечатление: неразрывно связанное со вкусом чая, оно старается, следом за ним, всплыть на поверхность. Но оно бьется слишком глубоко, слишком невнятно; я с трудом различаю неопределенный отсвет, в котором сливается неуловимый вихрь мелькающих передо мной цветов, но я не в состоянии разглядеть форму, попросить ее, как единственно возможного истолкователя, перевести мне свидетельское показание ее современника, ее неразлучного спутника – вкуса, попросить ее пояснить мне, о каком частном случае, о каком из истекших периодов времени идет речь».
Тут я снова должен прервать Пруста, чтобы признаться в том, что изначально собирался воспользоваться его текстом только для того, чтобы на примере эффекта бисквитного пирожного сделать более понятным то, что произошло со мной под воздействием песенки Fringílla coélebs, услышанной мной в Петраково, но по мере переписывания прустовского текста я вдруг начал ощущать, что этот текст сам по себе начинает превращаться в нечто подобное вкусу бисквитного пирожного или песенке Fringílla coélebs. Безотносительно к своему содержанию и смыслу, а вернее, даже вопреки и тому и другому, он вдруг сам по себе начал генерировать какую-то таинственную энергию, пробуждающую медитативную память. Процесс чтения и переписывания этого текста вдруг представился мне некоей поверхностью, под которой каким-то таинственным образом угадывалась бездонная глубина, и из этой бездонности ко мне начало подниматься что-то, что не имело отношения ни ко вкусу бисквитного пирожного, ни к голосу Fringílla coélebs, но обладало своим, неясным и неугадываемым содержанием. Это что-то, пока безымянное, поднимающееся из глубины памяти, уже вот-вот было готово показаться на поверхности, но о том, что происходит в тот момент, когда утраченное время превращается в обретенное, не может сказать никто лучше Пруста, и поэтому мне не остается ничего другого, как только продолжить прерванную цитату.
«И вдруг воспоминание ожило. То был вкус кусочка бисквита, которым в Комбре каждое воскресное утро (по воскресеньям я до начала мессы не выходил из дому) угощала меня, размочив его в чаю или в липовом цвету, тетя Леония, когда я приходил к ней поздороваться. Самый вид бисквитика ничего не пробуждал во мне до тех пор, пока я его не попробовал; быть может, оттого, что я потом часто видел это пирожное на полках кондитерских, но не ел, его образ покинул Комбре и слился с более свежими впечатлениями; быть может, оттого, что ни одно из воспоминаний, давным-давно выпавших из памяти, не воскресало, все они рассыпались; формы – в том числе пирожные-раковинки, каждой своей строгой и благочестивой складочкой будившие остро чувственное восприятие, – погибли или, погруженные в сон, утратили способность распространяться, благодаря которой они могли бы достигнуть сознания. Но когда от далекого прошлого ничего уже не осталось, когда живые существа перемерли, а вещи разрушились, только запах и вкус, более хрупкие, но зато более живучие, более невещественные, более стойкие, более надежные, долго еще, подобно душам умерших, напоминают о себе, надеются, ждут, и они, эти еле ощутимые крохотки, среди развалин несут на себе, не сгибаясь, огромное здание воспоминанья».
Вкус бисквита, которым мама угостила Пруста промозглым зимним днем, обернулся вкусом бисквита, который каждое воскресное утро тетя Леония предлагала Прусту во времена его счастливого детства в Комбре. То, что располагалось на плоскости, образованной последовательностью повседневных событий, вдруг оказалось идентичным тому, что таинственно хранилось в бездонной глубине памяти, в результате чего то, что таилось в этой глубине под спудом забвения, вдруг оказалось тем, что находится снаружи, над поверхностью событий. Причем это забытое, хранящееся в глубинах памяти не просто вышло наружу, но вместе с собой оно вывело всю совокупность ассоциирующихся с ним зрительных, слуховых и осязательных образов, то есть вместе с собой оно вывело утраченную реальность, в результате чего утраченная реальность обернулась обретенной реальностью, а плоскость повседневного существования обернулась бездонной глубиной бытия.