Так и день останется тем же днём, когда свершится, благодаря вечеру, когда в своё время непременно прибежит к своему прибежищу, найдёт себе место вечером этой композиции - в её финале, как бы ни упирался. А он упирается, упорно сопротивляется, как и всякий благородный материал творения. Мы слышим за окном прихрамывающее, с приостановками, тра-та-та его копыт. Так он аккомпанирует себе, и этот аккомпанемент отлично соответствует его намерению упираться и дальше. Этого никак нельзя сказать о навязываемом ему извне другом сопровождении: просачивающемся из коридора хорале с его неопределённым ритмом. Эти разные ритмические фигуры, вернее - ритмическая фигура и её отсутствие, сосуществуют одновременно, совсем рядом друг с другом. Дистанция между ними всего лишь расстояние между твоим правым и левым ухом. Но им пока не удаётся преодолеть эту дистанцию, встретиться на её середине. Совместиться там, слиться в одну.
Тра-та-та, дорогая, мы с тобой успели напрочь позабыть о той кляче на площади, списали было её в расход. А вот ведь не издохла ещё дряхлая стерва. Ни жара, ни голод не взяли её, так она зачерствела, мумия. Что ж, раз уж мы вспомнили о ней - так пойдём глянем: как она там, старая, без нас.
Прогалопируем-ка себе по световой лесенке к окну, путь уже тобою протоптанный. Да, галопчик наш совсем разлажен: ниже пояса всё пляшет в симметричном, выше - в несимметричном ритме, вообще без всякого ритма, хотя тебе и представляется, что двигаемся мы просто развязно, свободно. Ну что ж, может, ты и дана этим разным музыкальным фигурам для того, чтобы они свободно слились в тебе. Чтобы в тебе, наконец, слилось прежде неслиянное. Почему бы нет, слилось же оно в ехидне, девочка, а чем хуже ты?
Используя прорезь жалюзи, мы взглядом слева направо прочитываем площадь. Мы успели к окну вовремя, в тот миг, когда слева, из тёмного портала церкви выдвигается фигура в белом. Её можно принять за ожившую статую, украшающую портал. Но мы знаем, что его не украшают никакие статуи. Он дан нам скупо, без оснастки. И всё же мы так уже привыкли к тому, что люди носят только чёрное, что не сразу распознаём в этой фигуре человеческую. Да и спешили мы на свидание не с ней, а с пасущейся справа, на другой стороне площади, голодной клячей.
Наш взмокший похолодевший лоб сразу прилипает к тёплому стеклу окна. Сквозь прорезь жалюзи портал церкви дан нам ближе, чем он есть на самом деле. Мы всматриваемся в спускающуюся по его ступенькам фигуру. Нам становится ясно, что это женская фигура. И это первая увиденная нами женщина. Она одета в саван, нет, в ночную без рукавов рубаху. И мы сразу узнаём эту рубаху: точно такая же лежит в нашей тумбочке.
Она спускается по щербатым, осыпающимся ступенькам. На каждой оступается, её-то никто не поддерживает под локоток. Но зато, вроде, никто и не подталкивает в пропасть: спотыкается она сама. Похоже, больна или пьяна. Так же, как пьяные и смертельно больные, она рискованно шатается из стороны в сторону, словно ищет поддержки у сторон света, и вздёргивает руки, будто старается удержать ускользающее равновесие. Или удержать себя в этом мире, который так не хочется покидать, несмотря на все его трудности. Как у опившейся, у неё обмякшее, с отвислыми щеками лицо. Она трясёт его складками, как бородой. Если всмотреться попристальней, на её лице проступят и коричневые пятна пигмента, неотличимые от прилипших к ним, слившихся с ними прядями жидких волос. Такие бывают у беременных.
Рубаха туго обтягивает её вздувшийся отягощённый живот, и тоже прилипает к нему. Видно, что она измазана глиной. Женщина регулярно отлепляет её двумя пальцами. И продолжая настойчиво отлеплять её - спускается с последней ступеньки на плиты площади. Выступает почти на середину сцены. Теперь её можно рассмотреть получше.
Вся она коренастая, приземистая. Из-под короткой рубахи выступают узлами икры. Ещё ниже - растопыренные, растоптанные пальцы: она босиком. Ни за что не определить её возраст, как не определить возраст её партнёра по сцене: пляшущей под перестук собственных копыт клячи. Пока их только двое, женщина и кляча, пляшущие одни в пустыне с аккуратно расставленными кочками. Пустыне, ограниченной голыми ободранными кулисами с аккуратными на них рядами жалюзи. Нам отлично знакома эта сцена, совсем недавно на ней подплясывала ты сама. Нетрудно вообразить, что с тобой просто поменялись местами. Этой женщиной подменили тебя.
К счастью, подмена сразу обнаружится. У этой новой плясуньи рубаха подмышками взмокла от пота. А тебе это несвойственно. Пот продолжает и дальше непрерывно изливаться из неё. Об этом внятно говорят её руки, эта важнейшая деталь речи тела. Хотя сама их хозяйка молчит - разинув рот - зато она разводит локтями, будто расправляет смятые подмышками подкрылки и пытается взлететь. Пусть коротко, та-та-та, но полетать. Ещё она выкручивает ладони с оттопыренным большим пальцем и сложенными в ковшик другими. Будто её так измучила жажда, что она пытается зачерпнуть воды из воздуха. Немного влаги из колеблющихся вокруг её тела собственных испарений, объявших её всю подобно нимбу. Жажда её ужасна, это видно и по капелькам, стекающим с усиков в её рот - прямо в разинутый для крика рот. Но крика не слышно. Это лишь фальшивая керамическая маска крика. Или его заглушает двойная мелодия, вдогонку друг другу: копыт и магнитофона. Такой двойной канон. Но, может быть, она всё-таки кричит, и тогда это ужаснейший из криков: крик молчания. Вся она такая молчащая, такая обрюзгшая в своём затяжном молчании... как мадонна с византийских икон. Вся мягкая, как тряпичная кукла... Во всём полная противоположность тебе. Нет, подмену обнаружить легко.
Ты невольно проводишь ладонью по своей шее, щупаешь подмышки. И мы вместе отлепляем твой жилет от взмокшего живота, не отрывая жадного взгляда от сцены, опасаясь мигнуть. Кто знает, не смигнём ли мы её, появится ли она снова после нашего мигания.
Никто не выходит вслед за плясуньей из глубин портала. Но зато из переулков, из всех углов площади, из всех её трещин выползают и сползаются к ней сутулые силуэты в чёрных костюмах и кепках. Солистов окружает кордебалет. Сначала лошадку: она вздрагивает и поворачивает голову, чтобы тупо уставиться на партнёршу. Сейчас её оттеснят в сторону. А её партнёршу тоже окружат кепки, и она окажется среди них - одна, вся такая белая, такая голая среди них, застёгнутых на все пуговицы. Среди сходящегося кордебалета нет женщин, и это похоже на... выступивший из магнитофона монашеский хор. Возможно, все женщины Сан Фуриа так же, как и мы сейчас, прячутся за ставнями в своих клетках и глядят вниз на площадь в щели своих плотно запертых жалюзи, прижавшись взмокшими лбами к их облупившимся рёбрам.
А посмотреть есть на что. Глянуть сверху, с уровня вторых этажей - рогатые чёрные кепки на широко расставленных, ловких паучьих ногах сбегаются к жертве. А снизу, из партера - на неё надвигаются выгоревшие, с серыми плечами горбатые пиджаки, и негнущиеся, так они пропылены, будто слеплены из глины, штаны. Облачка пыли сопровождают их надвигание. Пришаркивания подошв не слышны, но отлично видны. Всеобщая сходка ремесленного кооператива и кукурузной латифундии на митинг. Или на похороны своих padre-padrone, так оно бы и веселей... Ослепительная каменная пустыня темнеет, наполненная этими пауками, как если бы замедленно гасли на этой сцене соффиты. Как если бы на зелёный свет соффитов, которым совсем недавно подкрашивали твой выход, улёгся пепел пожарища и сделал его серым. Правда, теперь мы смотрим на всё это без зелёных светофильтров. Простому надо давать простые объяснения. И если ещё проще - то дело просто идёт к вечеру. И это в предвечернем слабеющем свете все они, тридцать, сорок, пятьдесят кепок замедленно окружают плясунью и образовывают вокруг неё кольцо, хоровод.
Лица одинаково погружены в глубокие тени под козырьками. Их нельзя отличить друг от друга. Хотя среди них наверняка есть и знакомые, с ними мы уже встречались сегодня утром в цирюльне.