Ну да, а если её Страж просто успел вернуться на исходный рубеж, галопом или вскачь, но в любом случае, конечно, омерзительно виляя своими разжиревшими бёдрами? Что ж, тогда и это упражнение закончилось той же позой, с какой началось, вернуло Стража в начальную позицию. Какая разница? В любом случае придётся начинать с исходного рубежа, всем - с ноля.
Если приглядеться, вернее - прислушаться, эта исходная позиция не совсем та же, чуточку другая: когда постоялица переступила порог, padrone не усилил, а приглушил зудение магнитофона. Она механически отрeагировала на его гостеприимный жест как на приглашение, и протащилась на тот тихий зов к конторке, даже и не пытаясь решить, зачем бы такое нужно ей самой. На это просто не оставалось ресурсов, совсем другая задача занимала её целиком, следует ли ей снимать очки. Она колебалась между сторонами дилеммы, стараясь предугадать, какая посылка в конце концов перевесит. С одной стороны: в холле, конечно, слишком темно, а с другой: не стоит давать кому-нибудь возможность увидеть ничем не защищённые глаза. Она подозревала, что они не в лучшей форме после её неудачного выхода на сцену: припухли веки, потекла, предательски выявившись, краска, и всё такое... А все такие не в лучшей форме органы следует скрывать под соответствующей одеждой. К тому же, снимание очков, раздевание лица, могло выглядеть началом раздевания и всего остального. А эта идея - раздеться прямо у порога перед изумлённым хозяином - была отвергнута ещё ночью.
Пока она так тащилась, он опять рассматривал её колени, с тем же, соответствующим позе, рассеянным выражением отсутствия. Такая рассеянность несомненный внешний признак подспудного упорного педантизма. Тупости, тут же последовала поправка к найденной формуле, и она привычно решила, что сделала её сама.
После трудной вылазки наружу её внутреннее, прежде такое острое ощущение повторяемости событий притупилось: обеднело и тоже стало привычным. Отсутствие острой приправы позволяло теперь лучше распознавать собственный, отличный от других, привкус каждого из них. Эта наращивающая саму себя, как спасительное ороговение натёртого участка чувствительной кожи, привычка - счастье бедных выявила в неизменных, мёртвых повторах искажения. Так, бывает, отражается оригинал в под разными углами установленных зеркалах. А, значит, выявила пусть и обнищавшую, но жизнь. Искажения были совсем малыми, скупыми, но ведь и ощущения её стали скупей, бедней и рассеянней. Так что она сама была близка к тому, подсказанному ей извне, к тупости. Только в этом случае она предпочла назвать её спокойствием, тут и решать было нечего, слово само подвернулось ей на язык и поправок не потребовало. Да и поздно было что-либо исправлять, слово уже произнеслось вслух. Спокойно, сказала себе она, хотя и была, в сущности, именно такой: поразительно спокойной. Таков был остаток прежнего богатства.
В растущей бедности внутренних ощущений она теперь замечала то снаружи, что раньше проходило мимо неё - богатой, все эти возникающие на прежде пустынных местах пейзажа и гладких поверхностях декораций детали убогой лепнины. Будто невидимые пальцы лепили их прямо у неё на глазах: густые чёрные волосы на пальме в кадке, геометрические узоры на гранитном полу холла, подчёркнуто новую кепку на гвозде - идеально чёрную, невыгоревшую. Значит, её хозяин не врал: он редко выходит из дому, к тем. Растаявшее, промотанное богатство перестало застить ей глаза. Будто вмиг улучшилось зрение - теперь в них просто бросалось то, чего она совсем недавно не видела из-за близорукости невнимания. Будто, вступив снова в привычный и на вид неизменный холл, она одновременно вступила в совсем иную, абсолютно незнакомую, вторую половину своей жизни. И превращения, сопровождающие это вступление, стали совершаться совсем в другом темпе, внезапно, не так, как они происходили в первой половине: хорошо подготовленными, растянутыми на годы переменами. Как если бы и то и другое, холл и она сама, были теперь сделаны не из известняка и мяса, а и вправду - минимум на восемьдесят процентов из быстротекущей, безвозвратно утекающей воды. Или совсем уж из воздушных струй, из слов.
В этой второй половине всё уже было иначе, невозвратно иначе. В этой половине она сразу, скачком, стала намного старше. И так же сразу это поняла, будто не с трудом догадалась - легко увидела это, вмиг прозрев. Таким образом, понимание далось ей простым созерцанием, хотя запах старости и вполз в её ноздри не извне, изнутри. Можно бы спросить: а откуда известно, что именно половине, а не больше, или не меньше? Ну да, на это так сразу не ответишь... Но можно сослаться на то, например, что повествование об этой жизни готовится вступить в свою вторую половину. А она уж точно не меньше первой, а если больше, то не так уж намного.
Ещё пример: скромные веснушки на руках хозяина, их, кажется, раньше не было. В таком варианте и эти руки выглядят гораздо старше. Даже если такая метаморфоза произошла с ними за пару часов, всё равно она - мгновенное превращение. На протяжении этих двух часов тут не было никого, кто бы мог понаблюдать за фазами такой метаморфозы, измерить собою время их протекания, так что всё это изъятое отсюда, вынесенное за пределы холла, временно отнесенное на площадь время оставалось тут лишь в виде своего отсутствия, в виде изъяна времени. Но такой его остаток по необходимости равен всему вынесенному отсюда времени во всей его полноте, как вполне соразмерный ему объём, ведь любой изъян - равен по объёму изъятому, и он же равен ничему, или мигу, как кому угодно. Ну, да все часы - те же миги, и слово для их называния не так уж существенно. Существенно лишь то, что проявившиеся веснушки запросто превратили безымянного хладнокровного Экклезиаста в просто человека по имени Адамо, очень кстати она узнала его имя. В теплокровное, родственное ей существо. Чего не смогла проделать вся великолепная, то есть, со всей её лепниной и всеми надеждами ночь. Сопоставленный с теми, которых она оставила снаружи, враждебными и наглыми пауками, добрый малый Адамо мог теперь называться своим с полным на то основанием, ведь он уже был - и это правда давним её знакомым. Говорят же: старый добрый знакомый. Рука в руку с которым вступают, не теряя надежд, в любую половину жизни, даже укороченную. В любую часть, будь она даже частью последней. Переступают и через замыкающий её порог, окончательный предел: эпилог.
Всё повторяется? Прекрасно. Значит, повторилось и это. Она снова повстречала старого соседа, вернувшись домой. И с ним было всё в порядке. Значит, действительно можно забыть всё, что на время развело с ним, и начать, наплевав на всех чёрных кошек в кепках, с ноля. Пусть даже, как выявилось, этот ноль - не совсем уже ноль, пусть его дополнили какие-то мелкие дроби... мельче веснушек, почти и незаметная на его округлом нагом корпусе оснастка. Наплевать и на все дроби.
Стена бедного родного дома - бортик конторки - к которому вернулись все, за годы её странствий ещё больше облупилась. Но обнаружилось это только тогда, когда она заметила, что её собственная левая рука поглаживает обшарпанную поверхность стойки, а ногти ковыряют пролысины краски. Оказалось, она уже долго стоит здесь, не произнося ни слова. Целую вечность, не меньше минуты, она оцепенело разглядывала самостоятельно живущую часть своего тела, её чужие, куриные движения... Конечно, такая чудовищная жара превратит любой здоровый мозг, ядрёный этот орех, в растекшуюся слизь. Давление сгустит слизь в тугое месиво. А в стремительно подсыхающем месиве всякое движение мысли, ассоциаций, самих безразличных ко всему, к своему собственному движению нейронов, неизбежно становится прерывистым. В соответствии, опять же, с разделённым на отмеренные дозы усилием мысли. Иначе движение вообще не проделать, не помыслить ни о чём.
Так она объяснила увиденное и насильно перевела взгляд назад, будто провернула в грязи тяжёлые жернова, со своей руки - на руки Адамо.
- Ну что, - начал он, словно продолжил, как и принято между совсем своими: с добродушно-насмешливой интонацией понятливого мужа, встречающего явившуюся домой позже обычного жену. - Я был прав? Пригодился зонтик барышне?