Дедушка не разрешал лить понапрасну воду, поэтому Мише приходилось сперва прыгать и жать, чтоб смочить мочалку и намылиться, затем она прыгала, чтоб выключить воду, и уже потом – чтоб смыть пену и вновь выключить воду. Несколько раз она поскальзывалась на мыльном дощатом настиле и разбивала колени, чем вызывала новые ворчания у старика, который искренне не понимал, отчего внучка такая «несуразная и неуклюжая».
Пока Миша отмывалась от помоев, старик накрыл во дворе под навесом небогатый обед. Рано утром он испек в огромной печи хлеб, теперь он лежал на столе, нарезанный грубыми широкими ломтями, распространяя аппетитный аромат. Какое-то время он задумчиво разглядывал краюху с корочкой: девочка очень любила ее и всегда выпрашивала, едва он доставал горячую буханку из печи. Он взял краюху в ладонь, смял ее, рассыпав по столу золотистые крошки, откусил большой кусок и принялся за обед.
Когда Миша села за стол, Захар уже прихлебывал чай, выпуская изо рта облако едкого дыма и размышляя о чем-то своем. Небо над двором сияло бирюзовою чистотою, суетливо летали по нему молодые ласточки, гнезда которых Миша заметила под потолком у деда в сарае.
Долго разглядывала она их, пыталась даже взобраться на жестяные бочки с зерном, чтобы заглянуть внутрь и увидеть птенцов. Любопытство настолько разобрало девочку, что однажды ей все же это удалось – неловко ухватившись за висящую на стене лопату одной рукой и повиснув на полке под потолком на другой, она с неимоверным усилием подтянулась и смогла добраться до самого низкого гнезда, что нависало сбоку у стены, между деревянными балками.
На дне его, заботливо устланном птичьим пухом, сидели три крошечных птенца. Они громко пищали и немощно махали голыми черными крылышками, хватали желтыми клювами торчащие из гнезда соломинки и травинки. Миша собиралась было дотронуться до одного из них, как вдруг полка, не выдержав веса девочки, с грохотом обрушилась вниз на жестяные бочки, все ее содержимое разлетелось по сараю, а сама девочка больно приложилась о пол ребрами. На невообразимый шум тут же примчался Захар и его пес. Долго тем днем Миша слушала наставления и раздраженное брюзжание старика, а после отправилась наводить в сарае порядок и все расставлять по местам.
– Скажи еще спасибо, что отделалась испугом и ссадиной на боку. Дурная голова ногам покоя не дает! – ворчал Захар, сурово зыркая на внучку. – Если бы ты случайно гнездо сорвала – не миновали бы мы беды. Неужто не знаешь, что гнезда ласточкины трогать нельзя? Кто гнездо разорит – тот на свою голову несчастий и горя потом не оберется, а бывало даже, что ласточки и дом поджигали тем, кто их гнезда срывал. Уж не знаю как, но сам о таком слыхал. Чтобы больше в сарае не околачивалась, нечего там тебе делать!..
Сейчас же Миша спешно уплетала обед, украдкой поглядывая на деда. Тот все так же равнодушно смотрел куда-то вдаль и курил, покручивая самокрутку загорелыми худыми пальцами.
– Дедушка, а это правда, что ты на войне был? – вдруг выпалила девочка. Глаза ее тут же загорелись любопытством: – Перед отъездом в деревню мне говорили, что у тебя много медалей, что ты можешь много чего рассказать об этом!
Захар смерил снисходительным взглядом свою внучку, поджег новую сигарету и снова закурил. Девочка, нетерпеливо ожидавшая красочного и подробного рассказа, даже забыла о еде: она отодвинулась от тарелки, оставила вилку и пытливо таращилась старику прямо в глаза.
– Что там рассказывать? Мы немцев убивали, а они – нас. Когда я попал на фронт, мне было немногим больше двадцати. Забросили нас на передовую, сперва все еще чинно было, а потом уж и не разобрать – где верх, где низ, кто и откуда стреляет, кто жив, а кто уже помер.
Сдружился я там с земляком своим, мы долго с ним воевали, хорошо узнать друг друга успели. Он рассказал про семью свою, что дома его невеста ждет, про то, чем он после войны заняться собирается. Я ему и пообещал, что если он погибнет, то я с весточкой нагряну к его ненаглядной, расскажу ей, как он ее любил.
Ночевали мы обычно прямо под голым небом, и хоть даже лето было, а мерзли в окопах, зуб на зуб по ночам не попадал. Чтобы хоть немного согреться, мы уже стали в землю зарываться, как кроты. Накануне был тяжелый бой – много солдат потеряли, ждали, когда к нам новые силы перебросят. Повелели нам залечь на сутки, схорониться до прихода войск. И как ведется, именно эта ночь и выдалась самой холодной.
Нам и костра не развести – повсюду враг, порежет нас и перестреляет, как зайцев. А на земле повсюду – иней, хоть как ни укрывайся – а зубы так цокали, что за версту было слышно. Я сперва со всеми ютился, все умоститься старался, часа два промаялся. А потом еще и боль в животе меня разобрала, что ни вздохнуть, ни выдохнуть. Побежал я за пригорок, с час там промучался, от боли в животе в жар бросало, я даже грешным делом подумал, что зато согреться сумел.
Стало мне полегче, вернулся к отряду, подошел я к земляку своему, а он сидит в окопе, спиной ко мне. Тогда ночь темная была, за облаками и звезд не видно, повсюду какие-то поля да пустыри, обожженные деревья да рытвины от танков. Я другу по плечу стучу, хочу закурить с ним, а у него возьми голова да и отвались с плеч. Я давай к другим бежать – а они все мертвые лежат, я один только живой. Пока я с животом мучился, немцы на нас каким-то бесом вышли, тихо всех порешили и убрались восвояси.
Утром отряд пришел – а мне им стыдно в глаза смотреть, пока я за кустами нужду справлял, моих товарищей как овец порезали. Оно-то, конечно, меня спасло, но стыда моего не убавило. А самое-то противное – это даже не мой слабый желудок, а что после войны сдержал я свое слово и нашел дом невесты земляка.
Только она и не думала его ждать, рассказали мне, что она давно ушла с немцем каким-то, когда те в деревню нагрянули. Укатила с врагом и думать забыла о своем женихе. А тот ее снимок с собой повсюду таскал, каждый день мне о ней говорил, любил ее больно. Иногда и не знаешь даже, что гаже да омерзительнее – нелепая смерть да дерьмо, или человеческое предательство… А теперь и за работу пора! Нечего уши здесь развешивать, ступай.
– Неужто это правда, дедушка?
Девочка вытаращила глаза и с недоверием покосилась на старика.
– Может и нет. Сто лет назад это было, почем мне уже знать? – рявкнул он в ответ.
На этом Захар умолк, еще немного покурил, а затем отправился по своим делам. Миша прибрала со стола, отнесла посуду на кухню и принялась ее мыть в тазу.
Девочка понемногу привыкала к жизни в деревне – степь уже не выглядела такой враждебной, какой показалась ей впервые. Ей полюбилось стелить за домом в саду старый плед и читать после обеда, когда Захар занимался рутинной работой, что-то починял или ухаживал за скотом. Устраиваясь меж колючих кустов малины, она подолгу зачитывалась тем, что удавалось раздобыть в комнате старика. Обычно это были никому неизвестные романы давно позабытых писателей, мемуары о войне, старые черно-белые журналы, пожелтевшие от времени.
В полдень стоявшее в зените солнце выжигало все вокруг, но в саду, под тенью яблочных крон, было свежо и прохладно. Миша часто брала с собою ломоть свежего хлеба, а затем Захар ворчал по вечерам, когда собирался прочесть газету перед сном, а из нее на пол спальни вдруг сыпались хлебные крошки.
Хотя старик оставался все таким же грубым, резким и нетерпимым с девочкой, ей все же начало казаться, будто он изменился. В его голосе все реже звучала искренняя злость и раздражение, чаще он это делал просто по привычке – кричал и бранился, потрясая кулаками, но в глазах его не было ни ярости, ни ненависти.
По вечерам они обычно вместе уходили в дом: Захар любил почитать под тусклым светом торшера, а девочка рисовала на столе неподалеку, слушала поздние передачи по шипящему радио или просто увлеченно рассказывала старику о чем-то, сидя на табурете и болтая ногами, за что всегда получала строгий выговор.
– Ты чертей на ночь глядя покатать решила? Прекрати немедленно раскачивать своими граблями, не то отправлю ночевать в собачью конуру!