— Августе Андреевне привет! Не найдется ли чем холодненьким промочить горлышко?
Этакое неопределенное «не найдется ли?» Ваня говорил лишь из одной деликатности. На самом деле он отлично знал, что прохладненькое у нас найдется всегда. Это он намекал на квас, которого перепробовал тут под тетушкиным окошком, наверное, уже не меньше чем полкадушки.
И вот как только он на квас намекнул, так я опять и подумал: «Теперь — все! Теперь они про меня и вспомнят!» Бежать для Вани за квасом в холодный чулан и подавать ковш через окошко была моя, и только моя, всегдашняя обязанность.
Делал я это с удовольствием, и Ваня принимал ковш из моих рук тоже с удовольствием, да еще при этом, шутливо подмигивая тетушке, говорил в мой адрес:
— Молодец, мальчонка! Вырастет, возьму в помощники!
А потом кивал мне:
— Айда, вдоль деревни прокачу!
И действительно, с громом, под звонкий галдеж ребятишек и лай собак катили мы до околицы…
Вот я и ждал теперь, что ни тетушка моя Астя, ни Ваня без меня не обойдутся; но тетушка на Ванину веселую просьбу улыбнулась, сбегала в чулан и через минуту сама подала в окошко наполненный квасом ковш.
Ваня ковш принял не за ручку, а подхватил под круглое донышко, выпил тетушкино угощение одним духом, засмеялся:
— Квас из твоих рук, Андреевна, слаще меда-сахара!
И, на ходу утираясь рукавом и все еще оглядываясь на тетушку, побежал к трактору, включил скорость, напустил дыму и — уехал.
А про меня Ваня так и не вспомнил. Не вспомнила и тетушка. И я крепко запереживал.
Солнце закатилось за крыши, черемуху накрыла прохладная тень, а я сидел в этой тени, в остывающей листве, и думал: «Как же так? Ну, Ваню-тракториста еще можно понять… Ваня, наверное, считает, что я сейчас бегаю где-нибудь с ребятами; а вот тетушка-то отчего ж не спохватится меня? Ведь ей же известно, что я сейчас не гуляю и не бегаю, а я — У-Б-Е-Ж-А-Л. Я, может быть, как в сказке, за темные леса, за синие горы теперь умчался; я, может быть, в дремучей чаще теперь один-одинешенек пропадаю, а она обо мне и не беспокоится… Не нужен я ей больше, что ль? А ведь вчера еще говорила: „Ты у меня, Ленюшка, как сынок! Я к тебе за летечко вот как привыкла; ты у меня оставайся жить на всю зиму, — в школу, не бойся, определимся и здесь“. И вот, определились! Я сижу на своем сучке, тоскую, а она меня и не покричит…»
Мало-помалу я так себя разжалобил, что хоть плачь. А за черемухой в деревне было полно живых звуков.
Кричали, собирались на вечернюю игру в прятки мальчишки и девчонки. Постукивали молотками, топориками, ладили всякую домашнюю работу вернувшиеся с полей мужики. И мне мое высокое убежище и в самом деле начало казаться невылазной, дремучей чащобой, а сам я себе — горьким потеряшкой.
Лишь звяк подойника, которым тетушка обо что-то задела, вернул меня к более бодрым мыслям: «Корову доить пошла, нашу Чернавку… И вот здесь-то без меня тетушке Асте не обойтись!»
А Чернавка у нас была очень ласковой и умной. Она сама — лишь бы ворота стояли открытыми — заходила после поля в хлев, сама кротким мыканьем напоминала, что ее пора поить и доить.
И очень любила, чтобы мы приходили к ней вдвоем. Тетушка подсаживается под Чернавкин бок на скамеечку, а я жду и гляжу, как Чернавка, опустив свою морду в широкое ведро с пойлом, это пойло не торопясь выцеживает. А потом она всякий раз медленно и задумчиво взглядывает на меня, и я подношу ей на добавку круто посоленный кусок хлеба.
Но особенно Чернавка любит, когда я из короткой и мягкой шерсти между рогами извлекаю колючие травинки. От этого Чернавке, должно быть, немножко щекотно и очень приятно. Она большую свою лобастую голову наклоняет все ниже ко мне и шумно, горячо попыхивает в подол моей рубахи — благодарит…
Вот я и жду теперь: Чернавка забеспокоится без меня, а за ней наконец-то встревожится и тетушка Астя.
Жду, уши навострил, шею вытянул. И через малое время слышу: Чернавка шумно, со вздохами, с передышками тянет из ведра пойло, а тетушка подставляет скамейку и принимается Чернавку доить. Струйки молока зазвенели по цинковому подойнику сначала тонко, а потом все глуше и глуше. Я даже представил себе, как молоко в подойнике стало прибывать, а затем над ним зашипела и начала подниматься белой шапкой теплая пена.
И вот струйки по подойнику все дзиркают и дзиркают, Чернавка побрякивает ведром, вылизывает остатки пойла, а я жду не дождусь, когда она подымет голову.
И Чернавка брякать перестала, как видно, огляделась, да тут же меня, умница, и вспомнила!
— Мы-ы… — подала она голос и, не обнаружив меня рядом, замычала опять. Замычала во всю силушку, и в голосе ее так мне и послышалось: «Му-у! Ничего не пойму-у! Куда это мой кормилец Ленька подевался?»
И всего этого я больше не выдержал, я так у себя на черемухе ревмя и заревел.
А Чернавка услышала, замычала пуще, и тетушка из-под нее с подойником выскочила и не знает, что делать. С одной стороны, корова на весь хлев ревет, надрывается, а с другой — я заливаюсь на всю улицу.
Тетушка сунула подойник с молоком на крыльцо, кинулась к черемухе, сама кричит:
— Ленька, а Ленька! Ты что орешь-то? Что это с тобой, дурачок?
— Да-а… — глотаю я слезы, чуть слова выговариваю. — Да-а… А почему ты меня не ищешь и не ищешь? Почему обо мне совсем не расстраиваешься? Чернавка — и та вон расстраивается, а ты — не-ет…
— Да зачем мне тебя искать, когда ты здесь, рядом с избой! — удивляется тетушка Астя, а я еще пуще заливаюсь:
— Это сейчас рядом, а раньше ты не знала, где я… Может, в лесу-у? Может, меня волки съели?..
— Ну уж — волки… Да я тебя, дурашка, все время вижу. Я тебя сразу заметила, как ты на черемуху полез.
— Как так? — изумился я и даже реветь перестал.
— А так… Что у меня глаз, что ли, нет? Ты полез, а я из-за косяка посматриваю… Ты лезешь, а я думаю: «Рассердился парень! Пускай поостынет, а потом и сам спустится…»
— Ты тоже рассердилась. Ты больше меня рассердилась. А я-то уж давным-давно остыл! — всхлипываю я опять, а тетушка добрым голосом говорит:
— Ну, если остыл, тогда слезай…
И тетушка подставила мне руки, помогла спуститься, и уже на земле, на траве, я спохватился:
— Ой! А ягод ни одной и не сорвал.
— Ничего! — засмеялась тетушка. — Зато путь проторил, завтра сорвешь. Главное, что ты у меня из бегов вернулся, Чернавку мне поможешь додоить.
И тут она давай утирать фартуком мои зареванные щеки и давай приговаривать:
— Эх, Ленька ты Ленька… Эх ты, беглец! Я к тебе и в самом деле вот как привыкла. Ты у меня и в самом деле до осени оставайся, а хочешь — круглый год живи. Но в лазейку больше не ныряй, — как бы тебе там крепче не застрять. Ведь ты, чудак, растешь, прибываешь, а она — нет! Она всегда — маленькая.