Прогулки по вечернему Воронежу стали для меня ритуалом. Я почти каждый день заходил в библиотеку, брал книги или научно-популярные журналы, мне выдавали даже некоторые редкие издания, ведь сотрудники хорошо знали и уважали моего отца-книгочея. Я любил задуматься, сидя с папироской на лавочке в сквере на бывшей площади Круглых рядов. И вот майским свежим вечером, когда белые шапочки соцветий украсили деревья, пели птицы, я встретил у окружённого тюльпанами невзрачного куба – памятника жертвам белого террора, пожилого человека. Он стоял, сгорбившись и потупив взгляд. Рядом на асфальте лежала вязанка потрёпанных книг. Я лишь подумал, как тяжело старику нести их, и он будто прочёл мои мысли, обернулся. Мне бросились в глаза его старомодный, но чистый пиджак, тонкий галстук и мохнатые коричневые бакенбарды, рваные и неухоженные, будто бы человека всю жизнь таскали за них. Я пишу и как будто вижу его большой орлиный нос, кустистые брови, губы, которые тепло, как-то особенно улыбались мне. Я обратил внимание на большой перстень с гранатовым камнем, золотую цепочку часов. Мне подумалось, что этот человек беден, но никогда не продаст эти фамильные драгоценности. Почему я решил, что фамильные? Не знаю, но во всём, даже в молчании его, я ощутил какой-то странный, совершенно не знакомый мне подчёркнутый аристократизм. Таких людей, как он, в то время уже не могло быть! Я пригляделся: ему, скорее всего, было чуть больше шестидесяти лет, но всё же он выглядел именно потрёпанным замученным стариком.
– Здравствуйте, молодой человек, – обратился он, и уже в первых словах мне послышалась вежливая, извиняющаяся просьба. – Мне неудобно вас так грубо беспокоить, но чувствую, мне никак не донести моих сокровищ, – он посмотрел на перевязанные бечёвкой книги. – Больше не могу их поднять – так сильно отдаёт болью в спине. Смилуйтесь, помогите донести – тут совсем недалеко, я снимаю угол на Богословской.
– Где? – удивился я, услышав странное название улицы и представив, как далеко меня просят нести увесистые тома.
– Простите, на Чернышевского, – он снял пенсне, протер платком и улыбнулся ещё добрее, – я, знаете, очень хочу, но так и не могу привыкнуть к новым названиям. Вот, знаете ли, приезжал когда-то Чернышевский в Воронеж, привозили его ещё ребёнком поклониться мощам святителя Митрофана. А он-то, Николай Гаврилыч, безбожником стал, а значит, закон вечности отрицал. А теперь вот улица его имя носит… Чтобы вечно помнили… А я не запомнил ещё.
– Удивительно, – не удержался я, – вот я, перед вами, ровесник этих переименований. И вы двадцать лет живёте и помните старые названия улиц?
– Нет, я вовсе не живу старым, поверьте мне.
Я тоже улыбнулся, хотя и понял, что странный человек добродушно посмеивается. Из сквера до Чернышевского было десять минут пути, и я согласился помочь.
– Вижу, вы тоже любите почитать? Это правильно! – сказал собеседник, видя, как я беру под мышку два номера журнала «Наши достижения», которые я только что получил в библиотеке, а свободной рукой поднимаю его «сокровища».
Мы долго шли молча, причём старик немного отставал. Затем он поравнялся и сказал:
– Прошу прощения, ведь я не представился. Карл Леонович.
– А меня зовут Николай. Вы немец? – спросил я. Мне не было интересно, кто он – просто как-то неудобно стало идти молча.
– Давным-давно, – он растянул по слогам, – обрусевший немец.
Мы вышли на улицу Володарского. Я посмотрел на пятиэтажный угловатый дом из серого мрачного кирпича с номером семьдесят. Я знал: в нём жили сотрудники НКВД, в том числе и друг отца майор дядя Женя, который был там, наверное, самым высоким чином.
– Любопытное здание, – видя мой интерес, сказал спутник. – Стиль конструктивизм – высокие кирпичные стены, огромные окна, остеклённая башенка есть, сдвоенные лоджии.
– А я бывал там, – ответил я с гордостью, ведь попасть в «дом чекистов» можно было только через центральный угловой подъезд, где круглосуточно находился дежурный с наганом. Он записывал имя каждого посетителя. – Хорошо там жить – своя водонапорная башня, котельная, даже санчасть есть и магазин.
– Нет, лучше уж там не жить, не бывать, – с грустью, удивившей меня, ответил старик.
Неподалёку играл духовой оркестр, исполняя «Над рекой голубой». Я любил эту мелодию, и шёл, представляя, как мои пальцы перебирают клавиши баяна. В тишине мы оба прислушались, как летит, незримо кружится, вальсирует в остывающем вечернем воздухе лёгкая музыка.
– Так что же нового происходит? – спросил мой спутник, когда оркестр остался за спиной и мы добрались до горбатого моста. – О чём, так сказать, пишут в «Наших достижениях»?
– Честно сказать, ещё не читал журналы, а только взял их, – ответил я. – Но судя по лозунгам на обложке, коммунизм строится.
– Действительно, строится, – прошептал Карл Леонович. – Скажите, пожалуйста, Коленька, можно я буду вас так называть?
– Конечно, – ответил из вежливости, хотя меня коробило мягкое обращение незнакомого человека.
– Коленька, чем живёт молодёжь? О чём мечтает?
Пока мы брели по Чернышевского, я кратко рассказал о своей работе, о лекториях, клубах, достижениях передовиков. Карл Леонович свёл лохматые брови, слушая с неподдельным интересом. Поморщился он лишь, когда я упомянул недавнюю «Красную пасху» – её устроили комсомольцы в пику церковному празднику, который по-прежнему отмечали многие. Молодёжь провела шумный и, как подчеркивалось в ячейках, добровольный сход в парке, и под общие крики и улюлюканье сожгла чучела попа, старухи-богомолки и Христа на кресте.
– Мракобесие порождается вовсе не наличием веры, религии, а злобой и темнотой, – вдруг прервал меня немец. – Великих учёных средневековья сжигали личности, не имеющие ничего общего с христианством. Столетия идут, но ничего не меняется. Больно, больно слышать, лучше бы я вас и не спрашивал.
Я удивился – неужели этот человек живёт, не зная, что же происходит в Воронеже?
– Ну, не сравнивайте, – вступился я. – Тогда людей убивали за убеждения, а комсомольцы сожгли символические чучела пережитков прошлого. Это две большие разницы!
– Пока в сердцах злоба, нет нравственности и любви, людей будут отправлять на костёр.
Я запомнил слова, но понял их не сразу. Сейчас мне кажется, что именно с этого дня у меня началась осознанная жизнь. Я стал запоминать события в красках, встречи, разговоры обрели для меня какой-то особенный смысл, словно легли на душу исписанными страницами. Я и теперь вижу образы, будто опять слышу разговоры и спешу записать их примерное содержание на бумаге для тебя, Мишенька. Странно, но снова хочется сказать о машине времени. Сейчас, несмотря на минувшие десятилетия, пишу и вижу, как мы идём со стариком, навстречу бегут, размахивая портфелями, пионеры. На углу продают сладости, и скопилась очередь – в основном из молодых людей, которые так хотят угостить подруг в эти неповторимые часы мая…
Дом, где жил Карл Леонович, почти примыкал к реке Воронеж, и с высокого места уже была видна голубовато-золотистая на закате вода. Немец без слов взял меня за плечо и указал путь во дворы. Сделав несколько шагов, картина изменилась, будто мы шагнули из города в деревню – женщина мыла в железном тазу простыни и даже не посмотрела на нас, мы обошли развешанное на веревках капающее бельё. Пахло щами из кислой капусты, из окна первого этажа доносился разговор на повышенных тонах. На низкой скамеечке сидел старик в полинялом кителе, с медальками на груди, тянул трубку. Я взглянул в его глаза, и они показались совершенно прозрачными. Подумалось, что он слеп, но лишь только мы поравнялись, он прокряхтел:
– Так ты что же, Леоныч, точно в империалистической не участвовал?
– Не обращайте внимания, – смутившись, сказал мой спутник. – Каждый раз так. Это Василь Петрович, у него двух сыновей убило в четырнадцатом году, а двух помладше забрала гражданская война. Он в беспамятстве.
Так мы и прошли мимо, а старик проводил нас своими прозрачно-вопрошающими глазами.