Я открыл глаза – торшер светил мне прямо в лицо. Тетрадь лежала на груди, я так и уснул с ней. Стало холодно, и я, выключив свет, покачиваясь, побрёл на второй этаж. Думал, что сразу же забудусь, лишь коснусь подушки, но короткая дрёма перебила сон. Мысли, как надоедливые насекомые, обступили меня: стоит ли выплыть рано утром на рыбалку, или выспаться? А не направлял ли меня завтра редактор куда-то? Какой объём текста должен быть про обманутых дольщиков? Что насчёт фото? А не сварить ли кофе покрепче прямо сейчас? А может, отцу позвонить утром и ему дачу показать? Перед глазами вновь проплывали события минувшего дня, я словно слышал чьи-то голоса, видел себя со стороны, вчерашний митинг возле памятника Никитину, крики, лозунги. «Кто крышует застройщиков-мошенников?» «Власть! Прекрати произвол над народом!», «Достройте наш дом!»
Мужчины стояли тихо, потупив взоры, женщины давали волю эмоциям. Многие пришли на демонстрацию с грудными детьми, чтобы наглядно показать, кого лишил обещанного крова ворюга-застройщик. Вырывая друг у друга громкоговоритель, ораторы-политики, не пострадавшие от махинаций, но готовые показать себя как защитники обманутых, заявляли о вине «партии власти» и чиновников во всех бедах, в том числе и этой. Без эмоций на них смотрели телеоператоры и полицейские. Шум нарастал, хотелось заткнуть уши, но внезапно ударил марш, и от проспекта Революции в сторону дольщиков двинулось шествие – пионеры, комсомольцы в белом вышагивали босиком, украшенный цветами и портретом Ленина грузовик ревел неисправным двигателем. За ними шли старики в странных синих блузках, выкрикивая что-то непонятное огромными лошадиными ртами. Они поднимали к небу кумачовые транспаранты «Сталин – великий знаменосец мира!» «Придём к изобилию!» «Будет и на нашей улице праздник!» «Религиозное воспитание – преступление против детей!» Могучий бюст Ленина вырос на фоне вывески «Жар-пицца», словно Вождь вернулся из прошлого и протаранил мощным лбом новое время, сорвал буржуйскую мишуру и цветные фантики. Я отбежал на левую сторону улицы и замер, спрятавшись в тени лип. Огляделся – рядом не было никого, кто наблюдал бы со стороны эту странную картину, лишь только блестящий, как серебро, Белый Бим с начищенным носом смотрел безучастно пустыми глазницами, как одна демонстрация безжалостно таранит, подминает другую. Я подумал, что если бы он был не памятником, а живой собакой, то наверняка заскулил и спрятался от этого ужаса за фонтанами.
Пионеры били в барабаны, несли на руках, словно иконы, большие радиоприёмники, глобусы, шипящие маслом сковородки, ламповые телевизоры, подшивки газет. За ними широкоплечие ребята в красных колпаках тащили на плечах гигантский телескоп, чучело священника, потёртую, с множеством сколов гипсовую статую Христа. Я ужаснулся – следом шёл отряд рабочих в кирзовых сапогах. Крепко сжав под мышками, они несли какое-то аморфное, копошащееся, похожее на гигантскую пчелиную матку тело, а за ними, завершая шествие, тянули на телеге распятую фигуру. Скрип колёс заглушал звуки марша, и когда страшная повозка поравнялась со мной, я различил лицо мученика – он повёл орлиным носом, поднял кустистые брови, и я увидел рваные бакенбарды. Из рук и ног вытекала черная кровь, я пригляделся – человека прибили к кресту моими шампурами. Он с трудом шевелил пересохшими губами, водил мутными глазами по искрящейся толпе, пока наконец не заметил меня, спрятавшегося в тени деревьев:
– Пока мы не научились любить и жить по законам космоса, людей будут сжигать на кострах, – едва сумел сказать он, затем поднял глаза и улыбнулся. – А на солнышке сейчас Весна! Солнце правильно называть не «оно», а только «она». Солнце – мать. Вот погуляет этой весной, глядишь, родит ещё одну планетку, где жизнь пойдёт совсем иначе. Всё-таки поздние дети – самые талантливые.
Из-за телеги выбежал толстяк с красным лицом, ругаясь, выхватил швабру и заткнул страдальцу рот половой тряпкой. Я с криком бросился, но меня обхватили тысячи рук, вопили сотни разверзнутых, как ямы, ртов, кричали на меня. Кто-то приставил к моему уху шипящий приёмник, иные тыкали палками и кричали: «Нет мракобесию!» Я очнулся, почувствовал хомут на шее: меня запрягли в телегу, и толстяк бил меня по бокам шваброй, заставляя тянуть распятого страдальца…
Я вскочил, с трудом угадывая, где нахожусь.
– Что за чертовщина? – сказал я, чувствуя, как ноет голова и пересохло в горле.
Отдышавшись, протёр глаза – солнце уже поднялось, заглядывает сквозь тонкую паутину в немытое дачное окошко, освещает дальний угол. Да, читать много на ночь, да ещё пить всякую пакетную бурду, по недоразумению именуемую вином, очень вредно. Едва не упав с крутой винтовой лестницы, я вышел на свежий воздух и потянулся. Раннюю зорьку я проспал, но всё же выплыть на рыбалку захотелось.
Лодка моего дяди – широкая, рассчитанная человек на шесть, стала моим единственным наследием (она оказалась никому не нужна), и я, умывшись и напившись из рукомойника, быстро собрал немудрёные снасти, вёдра, прикормку с наживками. Положив всё это у кормы, снял цепь и поднажал на вёсла. Отплыв настолько, что домики показались вдали небольшими коробками, я вдруг замер – а может, стоило взять с собой тетрадь? Да ну её, и так от неё одни кошмары снятся, подумал и махнул рукой. Или всё же? Я резко зачерпнул веслом, и снова направил лодку к берегу.
Тетрадь валялась рядом с пыльным ковриком на крылечке. Эх, многострадальная ты моя, подумал я, и лежала ты долго без цели на полке, и на пол падала, и чуть в мангал не отправилась! Давай теперь ещё и поплаваем, искупаемся на стрости лет. Да, удивился сам себе – начинаю разговаривать с тетрадью, всё-таки мне вредно оставаться в одиночестве.
Я положил тетрадь на соседнее место в лодке, и она плыла со мной, словно компаньон по рыбалке. Я выгреб к мосту – здесь проходили электрички, и, хотя заплывать далеко не хотелось, мне уже порядком надоел их шум, и я поплыл дальше, в сторону острова Рыбачьего. Утро разгоралось, было уже около десяти. Всё же для того, чтобы отдохнуть спокойно на городском водохранилище в выходной день – надо постараться, найти тихое место. Постоянно то по одной, то по другой от борта стороне мимо меня проносились водные мотоциклы, поднимая тёмно-зеленую тучу водорослей, плавали шумные, звенящие хитами сезона катера, так что я в своей лодке казался архаичным стариком из повести Хемингуэя.
И всё же удачное место я наконец нашёл. Прикормил, забросил удочку и стал ждать. Припекало, и я вспомнил излюбленный метод охладиться дяди Гены – снял кепку, и, набрав её полную воды, надел на голову. Что ж, совсем хорошо, но сколько ждать клёва? Ладно, подумал я, всё равно лучшее время я проспал, так что просто посижу, буду болтаться тихонько на воде, а заодно и почитаю…
8
Знаешь, Мишенька…если оглянуться, оценить жизнь, задуматься, окажется, что память наша цепляется лишь за отдельные фрагменты, и, чаще всего, почему-то хранит не самые радостные страницы прошлого. Наша память – это и есть мы сами: если лишить нас воспоминаний, не станет и личности. Память устроена странно – она, словно фотокамера, в мельчайших деталях запечатлеет один день или даже час жизни, при этом может оставить вне своих рамок месяцы или даже годы. И я, скорее всего, не запомнил бы так юность в красках, если бы не крутые перемены.
Впрочем, перемены – самое неподходящее из всех возможных определений…
Весна сорок первого года, конец апреля. Наша редакция, комсомольские и партийные организации – все готовились к Первомаю. Я без особых причин впервые за долгое время чувствовал себя на подъёме, радовался новой весне, которая в тот год сильно запоздала и потому была особенно желанна. С мартовских оттепелей я не заглядывал к старику Эрдману, можно сказать, забыл о нём, и не испытывал угрызений совести. С того времени, как мы завершили перепечатку рукописей и особенно после того, как появился радиоприёмник, Карла Леоновича было не узнать. Более того, если раньше любой вечер он проводил дома, то теперь я всё чаще находил его дверь запертой, и никто, даже соседка тётя Надя, не могли сказать, где он бродит и когда вернётся. По её словам, иногда он пропадал сутками, и возвращался растрёпанным, со впалыми щеками и горящими нездоровым огнём глазами. В редкие дни, когда я заставал его, Карл Леонович напоминал мне загнанного зверя, молчаливого, рассеянного. В душе его будто шла война. Он уходил от любых вопросов, неудачно отшучивался или вовсе делал вид, что не слышит меня: