Хотя моя дорогая Агнеса жила в доме этих злодеев Уэстонов, ей разрешали навещать миссис Барнард, и добрая леди никогда не упускала случая известить меня о визите моей маленькой возлюбленной. То мне сообщали, что доктор просит Дени вернуть сказки "Тысячи и одной ночи", то милейшая миссис Барнард присылала мне записку: "Если ты выучил математику, приходи пить чай", или: "Сегодня у тебя будет урок французского языка", - или еще что-нибудь в этом роде, - и в самом деле, моя милая маленькая учительница была уж тут как тут. Помнишь ли ты, дорогая, сколько лет было Джульетте, когда она и юный Ромео полюбили друг друга? Моя возлюбленная еще играла в куклы, когда зародилась наша страсть, и драгоценный талисман невинности, заключенный в моем сердце, сопровождал меня всю жизнь, оберегая от всевозможных искушений.
Чистосердечно признаюсь во всем: мы, юные лицемеры, завели обыкновение писать друг другу записочки и прятать их в разные укромные уголки, известные только нам двоим. Джульетта писала крупным каллиграфическим почерком по-французски, ответы Ромео, по правде говоря не отличались безукоризненным правописанием. Где только не хранились poste restante {До востребования (франц.).} наши письма. В гостиной на японской горке стоял китайский кувшин, наполненный розовыми лепестками и специями. Опустив руки в эту смесь, два юных хитреца вылавливали из нее листочки бумаги, намного более ароматные и драгоценные, чем все цветы и гвоздики на свете. Другая великолепная почтовая контора находилась у нас в дуле огромного мушкетона, который висел в прихожей над камином. К мушкетону была привязана записка с надписью: "Заряжено", но я отлично знал, что это неправда, потому что сам помогал докторскому слуге Мартину его чистить. На кладбище, под крылом у херувима, украшавшего гробницу сэра Джаспера Биллингса, была дыра; в нее мы прятали листочки бумаги, а на этих листочках изобретенным нами шифром писали... угадайте, что? Мы писали на них слова песни; которую распевают юноши и девушки с тех самых пор, как люди научились петь. "Amo, arnas" {Люблю, любишь (лат.).} и так далее, выводили мы своим детским почерком. Слава богу, хотя сейчас наши руки уже слегка дрожат, они все еще пишут эй! самые слова! Дорогая моя, в последний раз, когда я был в Уинчелси, я пошел взглянуть на гробницу сэра Джаспера и на дыру под крылом у херувима, но обнаружил там только старый мох да плесень. Миссис Барнард нашла и прочитала некоторые из этих писем (о чем эта милая дама рассказала мне впоследствии), но в них не было ничего предосудительного, а когда доктор, напустив на себя grand serieux {Важность (франц.).} (разумеется, с полным на то правом), сказал, что виновных надо как следует отчитать, жена напомнила ему, как он, в бытность свою старостою в школе Хэрроу, находил, однако же, время, кроме упражнений по греческому и латыни, писать еще и кое-что другое некоей юной леди, проживавшей в городке. Об этих делах она, повторяю, поведала мне в более поздние времена, но во все времена, начиная с первых дней нашего знакомства она была мне самым верным другом и благодетельницей! Однако этой любезной сердцу, счастливейшей поре и моей жизни (а именно такою я сохранил ее в памяти хотя сейчас я счастлив, безмерно счастлив и преисполнен благодарности) суждено было внезапно оборваться, и бедняге Шалтаю-Болтаю, который залез на стену блаженства, суждено было свалиться оттуда вниз головой, что на некоторое время страшно его потрясло и обескуражило. Я уже упомянул, какая беда случилась с моим товарищем Томасом Мизомом, когда он проболтался о делах господина Люттерлоха. А ведь тайну этого господина знали только двое - Том Мизом и Дени Дюваль, и хотя Дени держал язык за зубами и не рассказывал об этом деле никому, кроме доктора и капитана Пирсона, Люттерлоху стало известно, что я прочел и расшифровал депешу голубя, подстреленного Мизомом, а сообщил ему об этом не кто иной, как капитан Пирсон, с которым немец имел тайные сношения. Когда Люттерлох и его сообщник узнали о моей злосчастной роли в этом деле, они обозлились на меня еще больше, чем на Мизома. Шевалье де ла Мотт, который прежде соблюдал нейтралитет и даже был ко мне очень добр, теперь страшно меня возненавидел и стал смотреть на меня как на врага, которого нужно убрать с дороги. Вот почему и произошла катастрофа, вследствие которой Шалтай-Болтай Дюваль, эсквайр, сверзился со стены, откуда он глазел на свою милую, гулявшую по саду.
Однажды вечером... суждено ли мне забыть этот вечер? Была пятница...
[Пропуск в рукописи мистера Теккерея.]
После чая у миссис Барнард мне разрешили проводить мою дорогую девочку к Уэстонам в Приорат, который находится всего лишь в какой-нибудь сотне ярдов от дома доктора. За столом весь вечер говорили о битвах и опасностях, о вторжении и о новостях с театров военных действий во Франции и в Америке. Моя дорогая девочка молча сидела за вышиваньем, время от времени поднимая свои большие глаза на собеседников. Наконец пробило девять - час, когда мисс Агнесе пора было возвращаться в дом своего опекуна. Я имел честь сопровождать ее, мысленно желая, чтобы короткое расстояние между обоими домами увеличилось, по крайней мере, раз в десять.
"Доброй ночи, Агнеса!" - "Доброй ночи, Дени! До воскресенья!" Еще минуту мы шепчемся под звездами, маленькая нежная рука ненадолго задерживается в моей, потом на мраморном полу прихожей слышатся шаги служанки, и я исчезаю. Как-то так получалось, что днем и ночью, за уроками и в часы досуга я всегда думал об этой маленькой девочке.
"До воскресенья!" А ведь была пятница! Даже такой срок казался мне страшно долгим. Ни один из нас не мор и подозревать, какая долгая предстоит нам разлука и сколько приключений, тревог и опасностей придется мае пережить, прежде чем я снова смогу пожать эту любимую руку.
Дверь за Агнесой закрылась, и я пошел вдоль церковной стены по направлению к дому. Я вспоминал о той блаженной незабываемой ночи, когда мне дано было сделаться орудием спасения моей дорогой девочки от ужасающей смерти, о том, как с самого детства лелеял я своем сердце эту заветную любовь, о том, каким благословением осенила Агнеса всю мою юную жизнь. Многие годы она была моим единственным другом и утешителем Дома я имел кров, пищу и даже ласку, - по крайней мере со стороны матушки, - но был лишен общества, и до тех пор, пока не сблизился с семьею доктора Барнарда, я не знал ни дружбы, ни доброго расположения. Какова же должна быть благодарность за этот бесценный дар, которым они меня наделили? О, какие клятвы я твердил какие возносил молитвы, чтобы мне дано было стать достойным таких друзей, и вот, когда я, исполненный этих блаженных мыслей, медленно брел к дому, на меня обрушился удар, в один миг предопределивший всю мою дальнейшую жизнь.