Когда впервые при ней с ним случился припадок — слишком велико было нервное перевозбуждение, — ему показалось: испугалась она не за него, за себя. По дороге в Семипалатинск заехали на несколько дней в Барнаул к Петру Петровичу Семенову, ученому, путешественнику (в августе прошлого года он заезжал к Достоевскому в Семипалатинск по дороге из Барнаула в киргизские степи), теперь он собирался в экспедицию на Тянь-Шань.
В Барнауле случился и новый, второй за несколько последних дней, сильнейший припадок, напугавший Марию Дмитриевну чуть не до смерти. Врач определил неизлечимую падучую — эпилепсию, предсказал, что умрет Достоевский во время одного из таких припадков, задохнувшись от горловой спазмы. Федор Михайлович приуныл. Приуныла и его супруга. Невесело доехали до Семипалатинска.
И началась новая, семейная жизнь. Служба была много легче — теперь сам он командует взводом, да и времени свободного поболее, можно работать над давно уже начатыми повестями «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково», не только по ночам. Начинает переписку с журналами. В августе 57-го в «Отечественных записках» вышла повесть его «Маленький герой» (так Краевский переименовал его «Детскую сказку», написанную еще в 49-м, в Алексеевском равелине). Но появление наконец в печати его произведения не обрадовало Достоевского: во-первых, повесть вышла под псевдонимом «М-ий», и никто не поймет, кто ее подлинный автор, ему же нужно было, чтобы в печати появилось его имя; во-вторых, не так ему мечталось вернуться в литературу; нужно нечто большое, могучее, что сразу же вернуло бы ему имя и уверенность в себе...
Работал много; много и хворал. Хворала и Мария Дмитриевна. Счастья семейная жизнь явно не сулила. Впрочем, «На свете счастья нет, а есть покой и воля...». Воля дразнила и теперь своей возможностью. Покоя же не предвиделось. Мария Дмитриевна хандрила, капризничала, нередко поминала Николая Борисовича, прекрасного молодого человека, которого оставила ради неблагодарного, вечно хмурого и более занятого своими бумажками, нежели ею, мужа. А вместе с тем бешено ревновала его, хотя ревновать было и не к кому, разве что только к разбитной красивой Марине — дочери ссыльного поляка...
Достоевский по просьбе самой Марии Дмитриевны два года назад начал заниматься с семнадцатилетней девушкой, которая и стала приходить в «Казаков сад» учиться грамоте. Прехорошенькая, она «усиленно кокетничала и задорно заигрывала со своим учителем», — вспоминал Врангель. И вдруг ее словно подменили: «мрачная, похудевшая, какая-то опустившаяся... Принялись мы допрашивать ее оба, и вот что поведала она нам.
Сын городского головы, носивший в городе кличку «Ваньки Саврасого», 18-летний юноша, давно заглядывался на красивую Марину; при помощи ключницы, прельщавшей ее богатством, Марина сдалась; негодяй, позабавившись, скоро ее бросил. Свидетелем этих похождений был кучер юного савраса, старый и грязный старик киргиз. И вот этот гнусный человек пригрозил ей, что он об ее похождениях донесет отцу и мачехе. Запуганная и бесхарактерная Марина поддалась. Этот негодяй всячески эксплуатировал ее. Она ненавидела его, боялась...
Дело было вопиющее. Пришлось мне воспользоваться моею властью — я выселил киргиза из города. Через год отец Марины выдал ее насильно замуж за старого, необразованного хорунжего. Марина его ненавидела и кокетничала со всеми по-прежнему...
Впоследствии, когда Достоевский был женат, Марина не раз служила причиной ревности и раздора между Марией Дмитриевной и Федором Михайловичем, преследуя его своим кокетством, что страшно волновало уже больную тогда его жену».
Достоевскому была неприятна эта ревность, он по-прежнему любил одну только жену свою, хотя пыл его она сразу же сумела поубавить постоянными упреками, мелким придирками, а главное — почти полным равнодушием к его литературным трудам и надеждам — вот это-то и есть истинная причина ее ревности, — все более убеждался он. Когда же однажды во время очередной перепалки она хлестнула его словно плетью: «каторжник!» — губы у него задрожали, руки опустились, и он почувствовал вдруг внутри себя страшную пустоту, которую теперь ничем уже нельзя было заполнить.
Если бы он знал тогда, что перед ним психически больной человек, что болезнь эта все прогрессирует, он не отчаялся бы, не охладел к ней, напротив, стерпел бы любые обиды, оскорбления, полюбил бы несчастную еще и жалостью сострадания; но он не знал об этом и сам ужасался, чувствуя, как с каждым ее новым мучительством, с очередным припадком язвительности, могучее, казалось ему, всепобеждающее чувство уходит, истачивается сквозь невидимые миру, но вполне осязаемые им щели и трещины словно прохудившейся от бесхозяйственного отношения к ней души.
«Мы были с ней положительно несчастны вместе», — напишет он об этом времени Врангелю через восемь лет. К сожалению, он и сам был слишком раним, слишком мнителен, склонен к преувеличениям. Каждый задевающий сердце жест, каждое ранящее слово воспринимались не просто человеком Достоевским, но и Достоевским-писателем, разделить которых было невозможно. Слова и жесты переходили из сферы человеческих отношений в область творческого воображения, не всегда подвластную воле и тем более рассудку человека, наполнялись иным, порою трагическим смыслом и не сразу и не все откладывались в тайники дожидаться своего часа, когда призовут их воплотиться на бумаге в слова, в предложения, главы, романы, чтобы зажить уже новой духовной жизнью. Достоевский порою и сам уже, возможно, не знал до конца, что принадлежит голой реальности, а что его собственному творческому воображению.
Во всяком случае, сама Мария Дмитриевна не воспринимала бывшее и происходящее столь трагически, как ее нервный супруг. «...Муж мой посылает Вам всем поклон и просит полюбить его так же братски, как когда-то любила ты искренне доброго Александра Ивановича, — пишет она своей сестре Варе. — Скажу тебе, Варя, откровенно — если б я не была так счастлива и за себя и за судьбу Паши, то, право, нужно было поссориться с тобою, но в счастье мы все прощаем. Я не только любима и балуема своим умным, добрым, влюбленным в меня мужем, — даже и уважаема и его родными. Паша кланяется тебе, он очень любим и балуем Федором Михайловичем». Вряд ли можно усомниться в искренности признаний Марии Дмитриевны, но... Но в письмах ее нет и ни слова о том, что она влюблена в мужа, что он любим и балуем ею. Думается, и это умолчание столь же искренно, потому хотя бы, что, судя по всему, непредумышленно.