Литмир - Электронная Библиотека

Комиссия, назначенная из князя Долгорукого, Дубельта, князя Гагарина, генерала Ростовцева, заседала под председательством коменданта крепости генерала Набокова. Однако Иван Александрович Набоков, совсем недавно принявший на себя обязанности коменданта, а до того — бессменный командир гренадерского корпуса, человек по природе простой, но твердых убеждений, простодушно полагал, что коли посажен в тюрьму, то уже тем самым и виноват и казнь заслужил, и зачем это следствие и комиссии — пустая трата времени, и только. Поэтому дело вели другие.

Ростовцев — любимец царя, начальник штаба управления военно-учебных заведений — человек по-своему замечательный: в молодости — активный член Северного декабристского общества, за два дня до 14 декабря донесший Николаю I о готовящемся восстании, сразу же предложил Достоевскому выложить все начистоту. Достоевский отвечал уклончиво. Яков Иванович морщился, вытирал платком потную лысину, пытался подсказывать ответы, наконец не выдержал: «Не могу поверить, чтобы человек, написавший «Бедных людей», был заодно с этими порочными людьми. Нет, нет, это невозможно. Вы мало замешаны, и я уполномочен от имени самого Государя объявить вам прощение, если вы захотите рассказать все дело». Достоевский молчал. Тогда Леонтий Васильевич, наклонясь к Ростовцеву, с улыбкой процедил: «Я ведь вам говорил...» На что тот обиженно закричал: «Не могу больше видеть Достоевского», — и ушел в другую комнату, бормоча под нос: «Умный, независимый, хитрый, упрямый...»

Его обвинили в преступном вольнодумстве, приведшем к противозаконным поползновениям, предосудительным в отношении государя и отечества...

— Я не боюсь улики, — заявил Достоевский, — ибо никакой донос в свете не отнимет у меня и не прибавит мне ничего; никакой донос не заставит меня быть другим, чем я есть на самом деле. В том ли проявилось мое вольнодумство, что я говорил вслух о таких предметах, о которых другие считают долгом молчать? Но меня всегда оскорбляла эта боязнь слова, скорее способная быть обидой правительству, чем ему приятною...

Если желать лучшего Отечеству — вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец, в этом же смысле, в котором может быть назван вольнодумцем и каждый человек, который в глубине сердца своего чувствует себя вправе быть гражданином... Мне грустно было, что звание писателя унижено в наше время каким-то темным подозрением и что на писателя уже заранее, прежде чем он написал что-нибудь, цензура смотрит как будто на какого-то естественного врага правительству и принимается разбирать рукопись уже с очевидным предубеждением...

Конечно, о многом он должен был умолчать, многое недосказать. Но то, что он говорил, говорил прямо, искренне, убежденно. А главное — не раскаивался в содеянном. Все это, естественно, раздражало членов следственной комиссии.

— Меня обвиняют в том, что я прочел статью «Переписка Белинского с Гоголем». Да, я прочел эту статью, но тот, кто донес на меня, может ли он сказать, к которому из переписывающихся лиц я был пристрастнее? Меня всегда руководила самая искренняя любовь к Отечеству. Я желал многих улучшений и перемен, я сетовал о многих злоупотреблениях. Но вся основа моей политической мысли была ожидать этих перемен от самодержавия. Все, чего хотел я, это чтоб не был заглушен ничей голос и чтобы выслушана была, по возможности, всякая нужда...

Как ни изматывали нервы допросы и объяснения — все-таки это была жизнь. Жизнь и борьба. За себя, за товарищей, за право оставаться человеком и гражданином даже и в грязном арестантском халате.

Андрея давно освободили; забрали Михаила. Федор Михайлович боролся и за него. По окончании следствия брата выпустили из крепости: будто камень с души свалился — сам-то он, ладно, ведал, что творил, и готов отвечать, нет, не перед ними, не перед Набоковыми, дубельтами, ростовцевыми — перед собственной совестью. Отечеством. Богом.

Заключенным разрешили читать книги, писать. «...Я не унываю, — сообщает он Михаилу, — конечно, скучно и темно, да что же делать?.. Другой раз даже чувствуешь, как будто уже привык к такой жизни и что все равно. У меня есть и занятия. Я времени даром не потерял: выдумал три повести и два романа: один из них пишу...

Всего тяжелее время, когда смеркается...»

Читает Шекспира, Библию, последний номер «Отечественных записок», сочинения митрополита Димитрия Ростовского. Вот уже три месяца не видел он солнца, зеленых листьев над головой. Что-то будет? Ссылка? Надолго ли, далеко ли?

В августе позволили прогулки в саду — целое счастье: семнадцать деревьев, небо... Разрешили и свечу по вечерам, а это значит — можно писать, а это уже жизнь! Настоящая жизнь.

Он писал новый роман — «Детская сказка»15 — об удивленной первым чистым чувством любви душе ребенка, мальчика; о любви-преданности, самоотверженной любви. И счастлив тот, кому послала судьба эту радость хоть на мгновение. Не обделен он судьбой на всю жизнь. Горечь неразделенной любви, счастье высокого бескорыстного взлета души, что даруется только ребенку, — это первое озарение не забудется и в самые трудные мгновения согреет душу надеждой и, может быть, спасет от отчаяния.

«Прежняя жизнь так и ломится в душу, и прошлое переживается снова, — пишет он 14 сентября брату. — Вот уже пять месяцев как я живу своими средствами, то есть одной своей головой и больше ничем. Впрочем, вечное думанье и одно только думанье, без всяких внешних впечатлений, чтоб возрождать и поддерживать душу, — тяжело!.. Все из меня ушло в голову, а из головы в мысль... работа только, кажется, выжимает последние соки. Впрочем, я ею рад...»

16 ноября был вынесен приговор:

«Военный суд находит подсудимого Достоевского виновным в том, что он, получив копию с преступного письма литератора Белинского, читал это письмо в собраниях. Достоевский был у подсудимого Спешнева во время чтения возмутительного сочинения поручика Григорьева под названием «Солдатская беседа». А потому военный суд приговорил сего отставного инженер-поручика Достоевского за недонесение... лишить чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием».

45
{"b":"70354","o":1}